О Государственном Гербе читай здесь, здесь и здесь, о бело-сине-красном Флагездесь, а о черно-золото-белом Флагездесь. Песни нашего сайта: "Третий Римъ" и "Мы – русские!"
"Мы – Русские! Мы – Русские! Мы все равно поднимемся с колен! Покаемся – поднимемся с колен!"
Каяться необходимо в грехах КЛЯТВОпреступления Соборного Обета, данного Богу в 1613 году, и приносить Богоугодные плоды этого покаяния

Икона ПРАВОславного мировоззрения
Царь-Победитель поражает антихриста
ВОЗМЕЗДИЕ
Николай Кузьмин
Часть 1. Последний полёт Буревестника
материалы с сайта
http://www.IC-XC-NIKA.ru

Москва – Третий Рим, Четвёртому
НЕ БЫВАТЬ!

п/я: ic.xc.nika.ru@gmail.com





+ + +
   РОССИЯ НЕ ПОДНИМЕТСЯ, пока не осознает, КТО был наш Русский Царь Николай. Без истинного Покаяния [России] нет истинного Прославления Царя. НЕ ЗАБЫВАЙТЕ, Царь Николай Своими страданиями СПАС НАС. Если бы не муки Царя, России бы НЕ БЫЛО! Осознать должна Россия, что БЕЗ БОГА - ни до порога, БЕЗ ЦАРЯ - как без Отца!
    
    КТО ЛЮБИТ Царя и Россию – тот ЛЮБИТ БОГА. Если человек не любит Царя и Россию – он НИКОГДА искренне не полюбит Бога. Это будет ЛУКАВАЯ ЛОЖЬ!"


Святой Праведный Псковоезерский Старец Николай
(Гурьянов,+ 24.08.2002)

Во Имя Отца, и Сына и Святого Духа. Аминь.
Господи Благослови!
Возмездие. Николай Кузьмин. 2004

   XX век по праву войдёт в Историю под названием «Русского». Никогда государство древних русов не достигало такого величия, как в закатившемся веке, последнем во втором тысячелетии. Эти потрясающие успехи всецело связаны с исполинской личностью И.В. Сталина[+], чей исторический масштаб только начинает осмысливаться всерьёз.
   Начало XX века ознаменовалось для России двумя мощными АНТИрусскими восстаниями. ЧРЕЗМЕРНОЕ участие в обоих приняли лица "некоренной национальности". Они, "пламенные революционеры", называли Россию "этой страной", а русских – "этим народом". В своих МИРОВЫХ планах они отводили России роль полена, предназначенного сгореть в печке "перманентной революции". Ещё живы люди, не забывшие ни "красного террора", ни расказачивания, ни борьбы с "русским фашизмом". А сколько лет неоглядная русская провинция замирала от ужаса, услыхав: "Латыши идут!" Эти "железные стрелки" не понимали ни слова по-русски и умели лишь нажимать на курок маузера.
   Сталин остановил этот истребительный беспредел. Мало того, он обрушил на головы палачей меч справедливого ВОЗМЕЗДИЯ. Авторы ГЕНОЦИДА Русского Народа получили ПО ЗАСЛУГАМ. [Правильнее, Господь Бог, в том числе и руками И.В. Сталина, обрушил и ещё ОБРУШИТ меч справедливого ВОЗМЕЗДИЯ, и авторы геноцида Русского Народа, и исполнители с соучастниками этого геноцида уже получили и ещё получат ПО ЗАСЛУГАМ. В книге показаны ПРИЧИНЫ гибели и В.Маяковского, и С.Есенина, и М.Горького[+], и других – это ВОЗМЕЗДИЕ за то, что, как сказал С.Есенин, «Революция... А ведь как мечталось о ней, как грезилось! Её ждали, как спасительного ливня в жестокую засуху. И, признаться, приближали, как могли, — каждый в меру своих сил [«ненавидели Императора Николая Второго[+][++] и САМОдержавие»[+], БОГОМ установленную ВЛАСТЬ в России!!![+] РАЗРУШАЛИ Российскую Империю!!! «Венчались со Свободой!»[+]] Что же вышло? Что получили?» Получили на свои головы ПРОКЛЯТЬЕ[+] Бога, как КЛЯТВОпреступники Соборного Обета 1613 года! – а это СМЕРТЬ в муках, а затем глубины ада. Причём, муки жизни и смерти – это МИЛОСТЬ Божия, ибо они уменьшают страдания в аду! Не якшались бы с ЖИДОВНЁЙ (это жидовская шваль), а тем более с жидами-ЛЮДОЕДАМИ[•+][+][•][•][•+][•++], всё было бы для них иначе!!!]
   Непревзойдённый труженик на высочайшем государственном посту, Сталин создал государство, о котором мечтали поколения утопистов: с бесплатным образованием и лечением, с необыкновенной социальной защищённостью трудового человека. В СССР господствовал закон: «Вор должен сидеть, а ПРЕДАТЕЛЬ – висеть!» Благодаря титаническим усилиям Сталина появилась на планете наша советская цивилизация. [Она создало условия для рождения и возрастания[+] ГРЯДУЩЕГО Царя-Победителя[+][•] из Царствующего Дома Романовых![+]]
   Постижению этих сложных и порой умопомрачительных явлений посвятил автор своё ДОКУМЕНТАЛЬНО-художественное повествование. [КРОВАВЫЕ факты ига ЖИДОВСКОЙ (но не еврейской!!!) тирании изложены князем Н.Д. Жеваховым[+] (†1946-1949) и Н.П. Кузьминым[+] (†15 янв. 2011), правда, Николай Павлович, будучи дитём БЕЗБОЖНОГО СССР, НЕ ПОНИМАЛ историю Российской Империи и роль Императора Николая Второго в ней, а потому, к сожалению, изволит порой цареборческие БРЕДНИ писать. Новостные сообщения по книге. Часть 1. Последний полёт Буревестника. Часть 2. Вихри враждебные. Голос-Пресс, 2004.]

Портрет И.В. Сталина. Современная открытка, выпущенная в Польше
С Т А Л И Н
Иосиф Виссарионович
Верховный главнокомандующий
Красной Армии – Советской Армии –
победительницы фашисткой Германии
Слуги мировой закулисы ненавидят Сталина за то, что
он возродил русский национализм

Исполнителей ритуального убийства Императора Николая Второго
Сталин методично уничтожил

чтобы получить больший размер – нужно кликнуть мышью

   ВОЗМЕЗДИЕ. Часть 1. "Последний полёт Буревестника:

   Часть 1 (3-249)
Глава 1. Революция ошеломила Горького. .... 3
Глава 2 ..... 11
Глава 3 ..... 17
Глава 4 ..... 23
Глава 5 ..... 31
Глава 6 ..... 37
Глава 7 ..... 44
Глава 8 ..... 55
Глава 9 ..... 60
Глава 10 .... 65
Глава 11 .... 77
Глава 12 .... 84
Глава 13 .... 87
Глава 14 .... 94
Глава 15 .... 97
Глава 16 .... 105
Глава 17 .... 111
Глава 18 .... 119
Глава 19 .... 138
Глава 20 .... 155
Глава 21 .... 185
Глава 22 .... 195
Глава 23 .... 215
Глава 24 .... 239-249

   Глава 10.

Глава 11

   А.Н. Тихонов, муж Варвары Васильевны, был преданнейшим человеком. Горького он обожал. Незадолго до Большой войны ему посчастливилось наткнуться на редчайшую покупку, не слишком дорогую: старинное кольцо с александритом. Камень был изумительной огранки. Драгоценное кольцо Тихонов с трепетом поднес своему кумиру. Горький тут же подарил его Андреевой, доставив Тихонову тихие страдания. Сейчас, когда в доме воцарилась Мура, кольцо с александритом украшало волосатую лапу Крючкова. Так, в отместку Горькому, Мария Федоровна решила одарить услуги своего молоденького секретаря.
   Поэтесса Зинаида Гиппиус, дама умная и язвительная, называла «г-жу Андрееву» каботинкой[+] и утверждала, что комиссарши типа Коллонтай и Рейснер, Арманд и Андреевой попросту самые настоящие половые психопатки, которым революция открыла широчайшие возможности для удовлетворения необузданных страстей.
   Сейчас Мария Федоровна бурно переживала внезапный приступ сценической молодости. После успеха в «Макбете» она вдохновенно играла Дездемону. Окружавшие ее льстецы на все лады соревновались в похвалах. Казалось, «комиссарша» начисто забыла о своем возрасте. На вид ей давали не более 35.
   Помимо актерской деятельности она не забывала и о своих государственных обязанностях. Много времени и сил отнимала у нее идея строительства гигантского амфитеатра — для постановки исторических мистерий под открытым небом.
   В огромной столовой на Кронверкском со стола не сходил кипящий самовар. Кто-то садился пить чай, а кто-то уже требовал, чтобы подавали ужин. Вечером Мария Федоровна уезжала, и в доме устанавливалась относительная тишина. Однако поздно ночью, после спектакля, вваливалась развеселая компания во главе с хозяйкой.
   Алексей Максимович, возвращаясь из издательства, заходил к Шаляпину. В доме друга он отдыхал. Там все усилия домашних были сосредоточены на хозяине. Самым главным считалось его самочувствие, его настроение, его вкусы. Зная, что творится в горьковском доме, Федор Иванович совестился перед другом за свое благополучие.
   На этот раз Горький застал великого артиста в сильном расстройстве. До него дошли слухи, будто Зиновьев, следя за выполнением Декрета о «красном терроре», высказался с неприкрытой злобой:
   — Нечего цацкаться и с Шаляпиным. Подумаешь! Эта сволочь не стоит даже хорошей пули.
   — Черт их душу знает! — возмущался Федор Иванович. — Уж, кажется, и поёшь для них, и даже ПО-ИХНЕМУ... Обрезание, что ли, ещё сделать?
   Мария Валентиновна, встревоженная сверх всякой меры, искала выхода. Она уже не плакала, глаза ее горели сухой яростью.
   — Какого черта! Кто стрелял в Урицкого? Еврей. А в Ленина? Еврейка. Так при чем здесь Шаляпин? Почему они расстреливают одних русских? Как при Калке: взяли в плен, положили под доски, расселись и пируют... Ну почему ты все молчишь? — вдруг набрасывалась она на мужа.
   Бедный Шаляпин с тяжелым вздохом лез в затылок.
   Следовало, видимо, уезжать. Их, двух русских великанов, примут в любой стране. Но ведь как подумаешь о постоянной жизни на чужбине!.. Сейчас многие рвутся в Америку.
   Оба они, и Горький и Шаляпин, побывали в этой стране еще десять лет назад. Горький тогда написал «Город желтого дьявола». Шаляпин желчно высказывался в письмах. «Это же азиаты, — клеймил он американцев. — Не дай Бог, если Россия когда-нибудь доживет до такой свободы!»
   Да, побывать там можно, даже нужно. Но жить все время?! Нет уж, слуга покорный!
   Но ведь и здесь становится совсем невмоготу!
   «Красный террор» набрал полный мах, в расстрельные подвалы «чрезвычаек» сволакивались тысячи и тысячи невинных жертв, там беспрерывно шла пальба. Мария Валентиновна была права: мстя за Урицкого и Ленина, ЗАВОЕВАТЕЛИ-[жидовня][+] с поразительным упорством дырявили затылки самым образованным представителям Русского Народа, начисто уничтожая культурный слой нации (как раз ту ее часть, на которую у Горького были все надежды в революционном преобразовании России). Наблюдалось дикое ТОРЖЕСТВО людей невежественных и КРОВОЖАДНЫХ.
   Даже они с Шаляпиным, люди в политике наивные, отчетливо понимали, что Русский Народ[+], и в первую очередь рабочий класс, оказался обманутым ловкими махинаторами от политики[+]. В Октябре, когда рявкнуло орудие «Авроры», совершился чудовищный подлог и власть в измученной стране оказалась вовсе не у пролетариата, а у хорошо организованной шайки преступников, способных лишь ломать и убивать.
   Зиновьева, диктатора Северной коммуны, оба друга не скрываясь называли гадиной, наиболее отвратительной из всех, кто теперь хозяйничал в России. В 1917 году, приехав из эмиграции, он был худощав и весил около 70 килограммов. Дорвавшись до изобилия, он быстро располнел и теперь весил почти вдвое больше. Толстый, рыхлый, он панически боялся покушения и ездил в царском лимузине, сидя на коленях двух бдительных маузеристов. На первом конгрессе Коминтерна его избрали председателем этой всемирной организации, и от сознания своей великой значимости он совершенно ошалел. В питерских газетах, полностью подчиненных его воле, он постоянно объявлял: «я приказываю», «я запрещаю», «я не потерплю». Его беспредельная власть опиралась на палачей с Гороховой. Урицкого пристрелили, но остался Бокий, ставящий свою подпись под всеми расстрельными списками.
   Упиваясь своей властью, Зиновьев вызывал лютую ненависть пролетариев громадных питерских заводов. В одной из рабочих столовок, когда он туда мимоходом заглянул, ему плеснули в лицо тарелкой горячей баланды. С тех пор он зарекся от близкого общения с пролетарской массой. Узнав о «безобразном поведении несознательных рабочих», еще одна присосавшаяся к власти тварь, Луначарский, поспешил развеять нехорошее мнение о диктаторе с обваренной мордой: «Сам по себе Зиновьев человек чрезвычайно гуманный и исключительно добрый, высоко интеллигентный, но он словно немножечко стыдится таких свойств» (так сказать, застенчивый палач).
   С мировой славой Горького и Шаляпина он все же вынужден был считаться. О том и другом постоянно осведомлялись из Москвы. Молодая Республика Советов собиралась дебютировать на сцене европейской политической жизни, и в правительственных кругах стали тщательно заботиться о том, чтобы предстать перед мировым сообществом в наиболее пристойном виде. А мнение о власти во многом складывалось от того, как она обращается со своими наиболее известными гражданами. Поэтому, несмотря на постоянные жалобы и Горького и Шаляпина, летевшие через голову Зиновьева в Москву, за обоими, стиснув зубы, приходилось всячески ухаживать. Горький состоял членом Исполкома Петроградского Совета, его свозили в Баку на съезд народов Востока, пригласили на II конгресс Коминтерна, состоявшийся в Петрограде, сделали главой Оценочно-Антикварной комиссии, разбиравшей сокровища, конфискованные у буржуев. Кроме того, Горькому мирволили, позволяя ему выбивать для сотрудников «Всемирной литературы» пайки, лекарства и даже калоши. Федор Иванович Шаляпин стал самым первым, кого новая власть отметила небывалым прежде званием «Народный артист республики». Замечательному выходцу из самых народных глубин в то время исполнилось 45 лет. Он находился в зените своей славы и был награжден орденами многих стран. Но официального почетного звания был удостоен только на родной земле.
   В Оценочной комиссии Горький работал вместе с академиком Ферсманом. Конфискованным сокровищам не имелось счета. Специалисты наспех решали, что оставить для музеев, а что пустить на продажу. Конфискацию производили чекисты. Власть поощряла их старания, отдавая им пять процентов конфискованного. Обнаглев, они порою весь «улов» увозили к себе на Гороховую. Так вышло с обыском во дворце великой княгини Марии Павловны. Дворец был ограблен подчистую. Горький и Ферсман запротестовали и добились того, что несколько великокняжеских сундуков доставили в комиссию. Однако там уже не оказалось ни одного драгоценного изделия. Даже у дамских зонтиков были отломаны золотые ручки.
   Мрачные мысли неотступно овладели Горьким. Он вспоминал не столь уж далекий 1905 год. 18 октября Москва хоронила Николая Баумана, убитого черносотенцами. Какое грандиозное шествие! На улицы Белокаменной вышло более 200 тысяч народа. Перед гробом убитого большевика несли 150 венков и 300 красных знамен. Порядок шествия охраняли члены боевых дружин. Похороны вылились в своеобразный смотр кипевших сил народа, настроенных против Самодержавия.
   Разве мог тогда кто-нибудь представить, во что выльется окончательная победа революции? Не возникало и мысли о кровавейших бесчинствах. [Царь-БОГОпомазанник[+] как раз и ЗАЩИЩАЛ всех Своих подданных от слуг сатаны, в том числе и тех ДЕБИЛОВ, которые боролись с властью Помазанника Божьего, а потом их союзники-подельники залили их же КРОВЬЮ Россию и с них же «розы землячки»[+][++] сдирали кожу, прежде чем убить! И это было ВОЗМЕЗДИЕМ[+] им за ИХ бездуховность, за ИХ БЕС-божие – «сие есть попущение Божие, гнев Господень за ОТРЕЧЕНИЕ[+] России от Святого Царя»[+][++].]
   Чего же все-таки добиваются все эти Свердловы, Троцкие, Дзержинские? (Ленина он теперь, после двух пуль террористки, выносил за скобки). Мало-помалу проглядывала какая-то логика в творимом злодействе. Видимо, сначала требовалось попустить массовому разбою («грабь награбленное»), а затем превратить разнузданную массу в ЗАДАВЛЕННОГО и послушного РАБА. Сейчас запущены в действие все виды ненависти: классовой, социальной, национальной. Из завоеванного народа стремительно сливается вся буйная кровь. Население огромной России превращается в послушное баранье стадо.
   Да, приходится с раскаянием сознавать: готовились к идиллии, а получили безудержный разврат! [Без Бога, без Христа Господнего[•][+•][••][+] – Царя так было, есть и будет ВСЕГДА!!!]
   Молодежь на Кронверкском продолжала веселиться. Беспечный Максим притаскивал в дом подслушанные на улицах частушки, анекдоты, диковинные слухи. Он поступал, как сорванец-мальчишка, подбирающий на дороге всякую выброшенную дрянь.

Был он прежде Лева, 
Жид обыкновенный. 
Стал «товарищ Троцкий, 
Комиссар военный».

   В другой раз он застал у отца Шаляпина, принял позу чтеца-декламатора и даже простер к слушателям руку:

Эй, деревенщина, крестьяне! 
Обычай будет наш таков: 
Вы 
— мужики, жиды — дворяне, 
Ваш — плуг и труд, а хлеб — жидов...

   Не выдержав тона, он заливисто расхохотался.
   Оба слушателя обеспокоенно переглянулись. Доиграется! А ведь уже женатый, своя семья на руках...
   Все чаще доходили слухи о крестьянских мятежах. Горький морщился. Он все еще жил надеждой на силу и волю просвещенного пролетариата. Однако как раз рабочий класс вместе с интеллигенцией проявляли поразительную покорность бараньего стада. Протест же, и самый яростный, заявляли так нелюбимые писателем деревенские мужики. Как во времена Разина и Пугачева крестьянство взялось за то, что находилось под рукой: за вилы, косы, топоры. Народный вождь Нестор Махно выкинул лозунг: «За Советы, но без жидов!» Он со своей армией «зеленых» одинаково сражался и с «белыми», и с «красными» (бился он и с немцами, и с петлюровцами). Ни в одной из властей он не видел желанного счастья для черносотенного крестьянства.

   На подавление народного возмущения власти бросили полки и дивизии интернационалистов: латышей, китайцев, мадьяр, австрийцев. Жестокость карателей была ужасной. Мятежное население истреблялось целыми уездами. В некоторых местах применялись отравляющие газы.
   Над просторами России смрадным туманом клубился пар обильной человеческой крови. Истерзанная страна оцепенела.
   Из всех сословий бесчисленного населения державы нетронутым осталось лишь живучее мещанство, понемногу устанавливая в республике трудящихся примат утробы над душой.
   Максим как-то привел с улицы толстую неповоротливую бабу. Ее завели в гостиную. Баба развязала на себе какие-то тесемочки и на паркет, на ковры посыпался ядреный картофель. Так, скрываясь от заградотрядов, мешочники доставляли в Питер продовольствие. Максим хохотал.
   — Бытие определяет сознание! — восклицал он и вдруг визгливым голосом пропел уличную частушку:

Ленин Троцкому сказал: 
«Давай сходим на базар. 
Купим лошадь карюю, 
Накормим пролетарию!»

   — Житья от них нету! — бурчала баба, пряча деньги. Максим, коверкая произношение, со смехом заключил:
   — Нам-таки лучше царь со свининой, чем Ленин с кониной!

   В самом конце прошлого столетия чопорный сановный Петербург был изумлен и отчасти скандализирован совсем незначительным на первый взгляд событием: в казармах Кавалергардского полка, самого блестящего в конной гвардии, скончался солдат музыкальной команды, игравший на тромбоне. Каково же было удивление столичных обывателей, когда в день похорон солдата у казарменных ворот собралось несметное количество дорогих экипажей и автомобилей. Среди приехавших отдать последний долг скончавшемуся изобиловали самые видные фигуры столичного банковского и промышленного мира. По кавалергардской традиции гроб с телом умершего солдата несли прежние полковые командиры в парадной форме: в касках с орлами, лосинах и супервестах.
   Секрет такого поразительного сосредоточения самых блестящих и именитых персон у гроба скромного тромбониста оказался прост: скончавшийся солдат долгие годы исполнял обязанности духовного руководителя еврейской общины Петербурга (через несколько лет, в недели кровавых событий первого антирусского восстания в 1905 году, этих персон газеты станут называть «ночными заговорщиками еврейского подполья русской столицы»).
   Историки крайне неохотно освещают именно эту потайную сторону грандиозной русской катастрофы. Очень много и живописно говорится о пресловутом Гришке Распутине. Прорываются кое-какие сведения о Дмитрии («Митьке») Рубинштейне. Произносится имя Арона Симановича, исполнявшего обязанности «секретаря» Распутина (словно этот безграмотный мужик занимал какой-нибудь важный государственный пост!). Отдаленной тенью проходит зыбкая фигура монаха Илиодора. Но совершенно умалчивается о темной и очень активной деятельности таких людей, как Поляков, Гинцбург, Бродский, Манус, Базиль Захаров. И будто бы совсем не существовали столь важные фигуры «революционного зазеркалья», как братья Фабрикант, ресторатор Родэ и совсем таинственный «Роман Романович».

   Примечательно, что все или почти все из названных так или иначе соприкасались с Горьким, пользовались его «громким» именем в своих дальних целях и посещали знаменитую квартиру на Кронверкском проспекте.
   Великий пролетарский писатель, заявив о своей ненависти к русскому Самодержавию [заявив о своём ПРЕДАТЕЛЬСТВЕ своих предках, своей РОДИНЫ!!!], НЕМЕДЛЕННО вызвал жгучий интерес разнообразных организаций, работавших над поэтапным СОКРУШЕНИЕМ ПРАВОславной Державы на востоке Европейского материка. Свержение[+][+] Династии Романовых было ПЕРВЫМ пунктом этого дьявольского замысла[+].
   Понимал ли Горький, что со своей политической НАИВНОСТЬЮ и прямолинейностью он является всего ЛИШЬ фигурой на гигантской шахматной доске, над которой вот уже несколько веков склонили свои мудрые лбы самые искушенные гроссмейстеры, поборники перестройки ВСЕЙ планеты на новый лад?
[ВСЁ Человечество СПАСЁТ Русский Народ[+] Самодержавной России. Ибо ЕДИНСТВЕННЫМ препятствием этим ЛЮДОЕДСКИМ планам являлась и является Российская Империя под Державной рукой Царя-БОГОпомазанника[+] (БОГОвдохновенного Наставника) из Царствующего Дома РОМАНОВЫХ!!![+]]
   Понимание, разумеется, пришло, однако слишком поздно...

Глава 12

   Весной 1919 года, в дни работы VIII съезда партии, в Москве на Красной площади состоялись пышные похороны Янкеля Свердлова, занимавшего самый высший, самый важный пост в Республике Советов.

На второй день после похорон в квартире на Кронверкском появился человек, при виде которого Горький прослезился и раскрыл объятия. Посетитель был совершенно лыс, но выглядел молодо, энергично. Правый пустой рукав его помятого пиджака был засунут в карман. Весь облик утреннего гостя свидетельствовал о том, что он с дороги.

В доме возникла суматоха радушного гостеприимства. Однако гостю не удалось даже напиться чаю. Внезапно зазвонил телефон. Трубку взял сам Горький. Чей-то незнакомый голос властно произнес:

— Алексей Максимович, пусть ваш гость немедленно уйдет!

Больше не было добавлено ни слова.

Растерянный писатель застыл с трубкой в руке. Посетитель же звонку не удивился. Он с усмешкой произнес: «Ну, я так и знал!» и стал прощаться. Ничего не объясняя, он исчез так же стремительно, как и появился.

Утренний, внезапный посетитель носил имя Зиновия Пешкова. Он считался приемным сыном Горького.

История этого человека загадочна настолько, что полной ясности о том, кем он являлся на самом деле, не имеется до наших дней.

Усыновил его Горький в ту давнюю пору, когда работал в Сызрани и писал в газеты под вычурным псевдонимом Иегудиил Хламида. Его крестнику необходимо было преодолеть пятипроцентную норму для поступающих в учебные заведения. У евреев такие люди презрительно называются выкрестами. Отец Зиновия, правоверный иудей, проклял его за измену вере предков страшным ритуальным проклятием «херем» и больше не захотел о нем слышать. Зиновий, попав в Москву, учиться не захотел и одно время подвизался актером Московского Художественного театра (при содействии, конечно же, крестного отца). Затем он стал эмигрантом и в 1906 году встречал Горького с Андреевой в Соединенных Штатах. Дальнейшая его судьба связана с Францией. Он становится солдатом Иностранного легиона и в боях в северной Африке теряет правую руку (отец, узнав об этом, испытал полное религиозное удовлетворение: отщепенец, получивший «херем», в качестве первой Божьей кары теряет именно правую руку).

Когда Зиновий Пешков внезапно появился на Кронверкском, ему исполнилось 35 лет. Он имел чин генерала французской армии. Последнее время он находился в ставке адмирала Колчака в Омске, исполняя обязанности военного советника. Телефонный звонок, заставивший его покинуть квартиру Горького, свидетельствовал, что за ним велось плотное наблюдение (при этом странно, что его так старательно «пасли», однако не арестовывали!).

Франция на долгие годы станет прибежищем сотен тысяч русских эмигрантов. Зиновий Пешков сделается близким другом многих (в частности, Евгения Гегечкори, бывшего министра иностранных дел меньшевистской Грузии; на его племяннице будет женат Л.П. Берия). В годы войны с фашизмом генерал Пешков будет сотрудничать с де Голлем. 2 сентября 1945 года он в качестве полномочного представителя Франции на борту линкора «Миссури» подпишет акт о капитуляции Японии, а затем вручит орден Почетного легиона генерала Маккартуру.

Скончается он в 1966 году.

Остается раскрыть главные скобки в биографии приемного горьковского сына: это был младший брат недавно скончавшегося Янкеля Свердлова. Из Омска он сумел пробраться в Москву, чтобы присутствовать на похоронах брата, затем он с какой-то целью вдруг пожаловал в Петроград. Проведать крестного отца? Едва ли. Ни время, ни обстановка не располагали к сантиментам. Добавим лишь, что ровно год спустя, летом 1920-го, Зиновий Пешков вновь появится в Петрограде и примет участие в работе конгресса Коминтерна. Горький изумится, увидев своего крестника среди гостей этого собрания. Зиновий ухмыльнется и подмигнет, но не подойдет... Сохранилась фотография, сделанная в перерыве. Толпа участников конгресса живописно расположилась на ступенях Таврического дворца. Зиновий Пешков запечатлен недалеко от Ленина.

Многие тайны, вязкие, непроницаемые, окружали жизнь писателя, творчество которого так значительно, так популярно и любимо. Недаром до сих пор не написана подлинная его биография, настоящая, без мифов и непонятных умолчаний. То же, что напечатано, крайне недобросовестно, ибо подверглось самой немилосердной редактуре.

Отважившись высказывать правителям неприкрытую правду на страницах своей «Новой жизни», Горький постепенно созревал для такой же обнаженной правды, только сказанной уже не куда-то на сторону, а самому себе. Способствовали этому чудовищные порядки, установленные новой властью, а также совершенно неприглядные картины тогдашней действительности.

Царский режим, имеющий за плечами несколько веков, был обречен — в этом отношении Горький не испытывал никаких сомнений. Недаром даже в среде великих князей существовал заговор с намерением насильственного устранения безликого и безвольного Ники, т.е. Николая II. Одно лишь требовало объяснения: заговоры и желание перемен зрели в самой гуще русского народа, а воспользовались этими наконец-то свалившимися переменами... да, вот именно, кто же пришел к власти вместо царя? Ведь задумывалось-то разве так?

С другой же стороны, однако...

Разве не радовались успехам террористов из «Народной воли»? Еще как! Но разве не знали, что так называемый «Заграничный центр» террористов возглавляют Гоц, Левит, Минор, Гуревич, Мендель, Левин, Виттенберг? И не имели представления о том, кто такие Гершуни и Азеф? И что такое знаменитый Савинков, политическая дешевка, корчившая из себя демона революции? Не надо притворяться — знали, все знали.

В свете всего этого, — не пора ли «и на себя, кума, оборотиться»?

Иначе и не объяснить разумно, почему вдруг долгожданная революция в России оборотилась таким нерусским, свирепым рылом.

К самим, к самим надо побольше и почаще предъявлять претензии!

Глава 13

   Горький становился по-старчески ревнив, — все-таки он был старше Муры ровно вдвое.

Ему казалось, что из всех людей, облепивших его в это смутное время, для нее нет совершенно незнакомых, с большинством из них она когда-то виделась, встречалась, находилась в отношениях приятельства. Но она это зачем-то старательно скрывала, маскировала. Так вышло и с недавним содержателем моднейшего ночного ресторана «Вилла Родэ», где бывал «весь светский Петербург» и где кутил двойник Распутина (сопровождаемый, как правило, своим «секретарем» Ароном Симановичем). Сам Родэ, вроде бы румын, после революции ловко пристроился к Дому ученых, и теперь они вместе с Горьким выбивали продуктовые пайки, спасая академиков от голодной смерти. Румын и Мура так неумело разыграли сцену знакомства, что у Горького возникло подозрение: ему показалось, Мура и Родэ были знакомы прежде, однако вдруг зачем-то принялись скрывать это свое знакомство.

Втихомолку Горький ревновал и страдал.

Обращала ли Мура внимание на состояние своего... как бы поделикатнее назвать положение писателя!., своего работодателя, любовника, не венчанного мужа? Создавалось впечатление, что его тихая мучительная ревность даже входит в ее планы. Жила она теперь с завидною уверенностью в правильности своего избранного пути. За эти месяцы, что она обрела покой на Кронверкском, Мура прямо-таки расцвела. Страшный Петере находился далеко от Петрограда, в Туркестане — учил тамошних чекистов разрывать собак и воевать с англичанами, лезущими из Афганистана.

Состояние же Горького ухудшалось с каждым днем. Одно легкое уже совсем не действовало, он жил на сохранившимся, но тоже пораженном: беспрерывно заходился кашлем и сплевывал в платок. К этому прибавилось еще заболевание сердца.

Новая волна ревности накатила на него с приездом Герберта Уэллса.

Знаменитый английский фантаст собрался навестить Россию второй раз. Шел 1920 год. После первого визита Уэллса миновало шесть лет. В эти годы уложилось много: Первая мировая война, крушение трех старейших монархий Европы, революция и гражданская война в России. Бурные события реальной жизни явно обгоняли воображение сочинителя фантастических романов. В последние годы он стал терять своих читателей.

Странное впечатление оставляли наезды Уэллса в разоряемую, истекающую кровью страну.

Первое недоумение возникало от желания писателя остановиться на квартире Горького. Англичане — предельно чопорный народ. У них совершенно отсутствует разгильдяйская русская манера вдруг вваливаться в дом не только к знакомым людям, но и к родственникам. «Мой дом — моя крепость!» Свой быт британцы оберегают от посторонних взглядов, избегают интереса и к чужим порядкам. И вдруг респектабельный Уэллс (а он приехал не один, а в сопровождении взрослого сына) становится постоем в перенаселенной квартире Горького, презрев удобства и покой официальной резиденции. Голод, холод и разруха? Но это не для всех. В те же дни в России обретались Ф. Вандерлип и А. Хаммер. Они жили в роскошном особняке, конфискованном у русского миллионера, имели не просто хороший, но изысканный стол, — такой, какого они не имели у себя дома. Особенно их восхищали редкостные вина из императорских подвалов.

И вот Уэллс отказывается от таких завидных условий и поселяется в безалаберной квартире на Кронверкском, где за стол, как правило, усаживалось не менее 15 человек. Это не считая заглянувших на огонек гостей. Народ был преимущественно шумный, неуемный, обожавший шутки, розыгрыши, громкий жизнерадостный хохот.

Уэллс вроде бы стойко переносил обременительное для пожилого человека многолюдство. Он много ездил по Петрограду, отправился в Москву, разговаривал в Кремле с Лениным, но задерживаться там не стал и тут же вернулся. (После этой знаменательной беседы Уэллс назвал Ленина «кремлевским мечтателем», а Ленин своего собеседника — «мещанином, мелким буржуа».)

Уэллс приезжал на несколько дней, а прожил более двух недель. Истекал октябрь. Петроград выглядел жалко. Oставшееся население судорожно готовилось к новой лютой зиме. Многие дома стояли с выломанными рамами, со снятыми дверьми. С моря задувал ветер, нес дождь со снегом. Редкие прохожие бежали, пригнувшись, несли вязаночки старого паркета.

Мура исполняла при Уэллсе роль переводчицы. Галантный британец напомнил ей, что они давно знакомы — ее, молоденькую жену Бенкендорфа, представили ему на балу у русского посла Шувалова. На ревнивый взгляд Горького, гость слишком преображался при разговоре с его секретаршей, слишком часто как бы невзначай касался ее круглого колена.

В канун отъезда Уэллса в доме произошел скандал. Глазастая молодежь засекла, что уже под утро из спальни Муры на цыпочках вышел английский гость в нижнем белье. За утренним чаем это происшествие стало темой для остроумных пересудов с неудержимым хохотом. Андреева, не выдержав, сослалась на дела и уехала на службу. Уэллсу под градом насмешек молодежи ничего не оставалось, как неуклюже подхохатывать. Мура держала на лице слегка смущенную улыбку. Горький сдерживался из последних сил. Ему было мучительно неловко за Уэллса: как истый британец, он, видимо, посчитал русского писателя за туземца, а у туземцев стало за обычай угощать дорого гостя, предлагая ему на ночь свою жену.

Он испытал громадное облегчение, когда надоевшие гости, подняв свои добротные европейские чемоданы-кофры, стали все так же говорливо спускаться вниз.

Новая странность: Уэллс отправился из Петрограда в Лондон почему-то не через Ригу (обычный в те времена маршрут), а через Ревель. Он пообещал Муре навестить в Эстонии ее детей и прислать ей письмо. Письмо действительно пришло, но не по почте, а с оказией — привез его и таинственно вручил некий Эльдер, человечек с беспокойным утекающим взглядом (известный, к слову, сионист).

Скорей всего, за Эльдером следили так же плотно, как в свое время за Зиновием Пешковым. Осталось неизвестным, был ли он арестован. Но в доме Горького чекисты появились. Они приехали, выбрав момент, когда писатель во «Всемирной литературе» проводил какое-то совещание. Чекистов интересовала только комната Муры. Пока шел обыск, она стояла, прислонившись к косяку, и, полуприкрыв веки, беспрерывно курила. Забрав какие-то бумаги, чекисты уехали. В другие комнаты они даже не заглянули.

В доме воцарилось угнетенное молчание. Молодежь попряталась по своим углам. Было не до шуток. Все ждали возвращения хозяина.

Горький, узнав о налете на его квартиру, пришел в настоящую ярость. Главным виновником обыска он считал Зиновьева. Потеряв всякое терпение, он объявил, что едет в Москву, к Ленину.

Поехал Горький один и по обыкновению остановился на квартире Е.П. Пешковой.

Все здесь ему было знакомо до мелочей. На Воздвиженке он жил до разрыва с первой семьей. В этих стенах он перенес события бурного 1905 года. Тогда здесь было многолюдно. Квартира писателя день и ночь охранялась грузинами-боевиками, вооруженными с головы до ног. Опасались налета «черной сотни»...

Всякий раз, приезжая в Москву, Алексей Максимович испытывал волнение.

Москва, раскидистая, вся в садах, с огромными старинными усадьбами, ничем не походила на град Петра с его дворцами, набережными, проспектами. Если в северной столице заключался мозг России, то в Москве — ее русское сердце.

Екатерина Павловна, полная величественная дама, привыкла в точности исполнять все поручения бывшего мужа. К его приезду она созвонилась с Кремлем. Обещали приехать Ленин, Дзержинский, Троцкий. Из Петрограда вызвали Зиновьева. Намечался серьезный разговор.

Оставленная Горьким много лет назад, Екатерина Павловна по-своему устроила свою судьбу. Некие люди крепко связали ее с «Международным. Красным Крестом» (она стала бессменным представителем этой мощной масонской организации в России). В личном плане она была влюблена в «железного» Феликса, и могучая Лубянка заботливо опекала ее на всех изломах судьбы. Сын Максим также связал свою жизнь с секретными ведомствами СССР.

Очередное сердечное увлечение бывшего мужа вызывало у нее брезгливость. В отличие от него она знала о двойном, если не тройном, дне этой авантюристки. До нее уже дошли рассказы о спальном приключении Уэллса на Кронверкском. Екатерина Павловна не сомневалась, что Зиновьев через своих чекистов располагает всеми сведениями о настоящей личности «графини Закревской» (на самом деле отец Муры, однофамилец старинного генерал-губернатора Москвы, служил скромным сенатским копиистом). Хозяин

Петрограда считал эту ловкую дамочку английской шпионкой. Товарищ Петере добавлял, что она могла выполнять и задания немецкой разведки... На взгляд Екатерины Павловны, чрезвычайно «пахучее» окружение Горького дополнял еще и сомнительный румын Родэ, которому знаменитый писатель доверил распределение продовольственных пайков в Доме ученых.

Горький, старый, больной, несчастный, выглядел жалко. Он страдал от постоянной повышенной температуры, беспрерывно бухал надсадным кашлем. У него слезились глаза. Лечиться ему следовало и всерьез, а не кидаться с головой в сомнительные приключения с прожженными авантюристками!

Первым приехал Ленин.

Дверь ему открыла сама Екатерина Павловна. Заслышав ленинский говорок, Горький стал с усилием подниматься из глубокого кресла. Ленин подбежал к нему и обеими руками в плечи усадил его назад. Они мимоходом и неловко приобнялись. Екатерина Павловна заметила, что изможденный вид писателя подействовал на Вождя, но он изо всех сил старается этого не показать.

В ожидании остальных потекли томительные минуты. Горький стал настраиваться на предстоящий разговор. Он решил, что сегодня должно много определиться (в частности, вопрос с отъездом за границу).

— Как работается? — спросил Ленин, участливо заглядывая в глаза.

Горький стал рассказывать. Нынешней весной он закончил комедию «Работяга Словотеков». Главный герой — деятель демагогического пошиба, болтун и фразер, удивительно напоминающий многих и многих из... этих... нынешних... (Горький сделал над головой замысловатый жест рукой.) Естественно, Зиновьев сразу же узнал в Сло-вотекове себя. Сходство вышло поразительным: и бесконечные напыщенные речи, и сам стиль «силового» руководства... Отреагировал он мгновенно: после двух представлений спектакля был снят и запрещен. Надо ли говорить, что работать в таких условиях... сами понимаете!

Выслушивая, Ленин рассматривал собственные руки. У Горького создалось впечатление, что всю историю с запрещением пьесы Вождь уже знал.

Сокращая ожидание, Алексей Максимович рассказал о недавнем случае в Петрограде. Какая-то старая женщина из «бывших» — даже чуть ли не княгиня — осталась одна-одинешенька с кучей собак. Естественно, кормить их стало нечем. В отчаянии старая княгиня отправилась на Неву топиться. Собачья стая, почувствовав недоброе, подняла такой вой, что княгиня оставила свое намерение и стала обходить советские учреждения с требованием выделить хоть какой-нибудь корм для голодных собак. Ленин, барабаня по колену, помолчал.

— Да, этим людям пришлось туго. История — мамаша суровая. Умные из них, конечно, понимают, что вырваны с корнем и снова к земле не прирастут. Пересадка в Европу? Нет, не приживутся они и там.

— Вам их не жалко? — внезапно спросил Горький.

— Н-ну, как вам сказать? Умных, конечно, жалко. Но... Но как раз умных-то среди них маловато. Русский умник, если только его хорошенько поскрести, почти всегда еврей. Или с примесью... А сам русский — тютя, рохля. Согласитесь, материал для государственного строительства неважный.

Одушевившись внезапной мыслью, он заговорил о том, что Россию следовало бы поделить на квадраты. Зачем? А для эксперимента. В одних — проделать опыт построения социализма, в других — запустить туда иностранцев и посмотреть, что у них получится. Так сказать, здоровая конкуренция!

Просторный ворот мягкой рубашки стал Горькому тесен. Не поднимая глаз, он раздраженно буркнул:

— Через эти квадраты Волга течет!

Екатерина Павловна встревожилась, но вмешаться не успела, — у входной двери загремел звонок.

— Приехали! — объявила она, бросаясь открывать. Приехал один Дзержинский. Он поздоровался по-военному: наклоном головы, не склоняя спины.

— Лев Давидович? — спросил он хозяйку.

— Ждем. Уже скоро.

Дзержинский держался как свой человек в доме. С Екатериной Павловной он о чем-то пошептался.

— Нет, нет, — заверила она. — Не думайте ничего плохого.

В это время на лестничной площадке возник шум множества бегущих ног. Догадались сразу все: это по этажам рассыпалась охрана Троцкого. Дом, где помещалась квартира Пешковой, оцепили со всех сторон. Лишь после этого внизу возле подъезда зафырчал лимузин.

Троцкий привез с собой Зиновьева. Лифта в доме не имелось. Зиновьев, едва переступив порог, стал разевать рот и хвататься за грудь. Грузный, одышливый, он едва держался на ногах и припал к плечу Троцкого. Тот нервно отодвинулся и с непонятным укором проговорил:

— Ну вот...

Он был в длинной шинели, военной фуражке и сапогах.

Руки он держал в карманах.

Екатерина Павловна поспешила в прихожую со стулом. Усадив Зиновьева, она принялась названивать по телефону и требовать врача.

Пока возились с одним, вдруг опрокинулся на пол Дзержинский и, выгибаясь, конвульсивно застучал затылком о паркет. С ним приключился эпилептический припадок. Екатерина Павловна проворно побежала на кухню за ложкой, выкрикивая: «Язык, язык ему держите!» Троцкий, источая невыразимое презрение, смотрел на эту унизительную суету с больными и по-прежнему не вынимал рук из карманов шинели. Ленин со страдальческим видом массировал виски...

Когда Вождей привели в порядок и увезли, Екатерина Павловна чисто по-женски, по-матерински, положила руку Горькому на голову. Он в припадке признательности прижался к ее руке щекой и закрыл глаза. У обоих от увиденного и пережитого осталось тяжелое впечатление. Бедные люди! Им лечиться бы, а не управлять страной...

Вечером того же дня Горький засобирался домой, в Петроград. Екатерина Павловна уговаривала его не торопиться: разве можно ехать в таком состоянии? Он сделался замкнут, неразговорчив, деловит. Бесполезная поездка в Москву, за помощью, подтолкнула его к определенному решению. Никакой защиты ему здесь не найти!

В Петрограде его ждало письмо Ивана Шмелева, прекрасного русского писателя, застрявшего в Крыму. Это был настоящий вопль души вконец отчаявшегося человека. У Шмелева кровожадные чекисты арестовали больного сына и кинули его в подвал. Несчастный отец метался в поисках защиты, помощи. Он взывал к Горькому, как к последнему прибежищу своего неизмеримого отчаяния.

«О, пощадите, Алексей Максимович, еще не угасшую надежду. У меня нет сил, будьте же сильнее Вы, уделите мне крупицу Вашей силы, Вашего чувства к людям... Молим, молим о помощи! Не может быть, чтоб только стены стояли вокруг, чтоб перестали люди слышать и понимать муки.

Алексей Максимович! Руки буду целовать, руки, которые вернут мне сына...»

С невыразимой душевной болью отложил Горький этот документ человеческих испытаний. К нему обращались... а что он может? Да ничего не может! Ведь вот только что... Он издал невольный стон и принялся массировать ладонью левую половину груди.

Он знал: сын для Шмелева был единственной отрадой в жизни.

Привычное раздражение Горького на нелепые действия властей сменялось глухой злобой. Он готов был завопить от ярости и бессилия. О, мерзавцы! Что вы сделали с Россией, с ее великим народом? Нет на вас Петра Великого с его увесистой безжалостной дубинкой.

Но — дождетесь. Ох, дождетесь!

Вскоре на Кронверкском раздался телефонный звонок из Москвы. Звонил Ленин. Он держал себя так, словно ничего не произошло. Как бы продолжая случайно перебитый разговор, он посоветовал писателю всерьез заняться своим здоровьем.

— Батенька, вы нам нужны здоровеньким, а не больным. Вы меня понимаете?

Он еще сказал, что избави Бог лечиться у врачей-большевиков! Это настоящее безумие. Необходимо ехать за границу. Там есть великолепные специалисты.

— Поезжайте, не упрямьтесь, — уговаривал он. И напоследок пошутил: — А то, чего доброго, не пришлось бы нам вас тут немножечко арестовать!

После этого не осталось никаких надежд на защиту со стороны Москвы.

Зиновьев вышел победителем.

Глава 14

   Как при всяких массовых, кровавых акциях, власть проявляла большую озабоченность тем, чтобы скрыть или хотя бы прикрыть свои жестокие бессудные расправы. Второй год безостановочно работали безжалостные «чрезвычайки», второй год шло интенсивное уничтожение культурного слоя русской нации.

Истребительная вакханалия маскировалась грандиозными затеями, прямо-таки шибающими по глазам своей масштабностью, небывалостью, неповторимостью.

Мария Федоровна Андреева все знойное лето была с головой погружена в бешеные хлопоты по сооружению необыкновенного ристалища, на котором намечалось устраивать

массовые постановки под открытым небом. Речь шла о строительстве гигантского амфитеатра (что-то античное было в этом дерзком замысле, что-то греческо-римское). Место для новостройки Мария Федоровна выбрала сама: на Каменном острове, в районе загородных дач недавней старорежимной знати. (Неподалеку жил и Шаляпин.) Андрееву восхитили живописные окрестности: столетние дубы и липы, небольшое озеро, громадная зеленая лужайка. Сама природа позаботилась о подходящем антураже. Требовалось лишь возвести трибуны на 10 тысяч зрителей. С этим справились в ударные сроки — за три недели. Строителей поторапливал сам Зиновьев. Первое представление должно было состояться в дни работы II конгресса Коминтерна. Тогда, в июле, Тухачевский гнал поляков к Висле и угрожал вот-вот занять Варшаву. Премьера на сцене амфитеатра носила откровенно победительный апофеоз, она посвящалась непримиримой борьбе международного пролетариата с ненавистным капитализмом.

К режиссуре постановки Мария Федоровна привлекла известного театрального новатора К. Марджанова, сама удовлетворившись ролью его помощницы.

В эти победительные дни льстецы все чаще называли Андрееву «императрицей» и словно бы невзначай воскрешали ее прежнюю фамилию — Желябужская.

Ушибив участников конгресса Коминтерна грандиозным зрелищем (в том году коминтерновцы собирались в Петрограде, вотчине спесивого Зиновьева), власть озаботилась тем, чтобы поразить (и осчастливить) также и москвичей.

Этого человечка привез к Горькому на Кронверкский все тот же изломанный, постоянно подхихикивающий Чуковский. Он представил гостя как необыкновенного гения в области музыки. «Композитор?» — доверчиво осведомился Горький. «Да, Алексей Максимович. Но — какой!» — и Чуковский закатил глаза к потолку. «Гения» звали Арсением Авраамовым. Чуковский нашептывал Горькому в ухо, что по отцу композитор происходит от заслуженных казачьих генералов, а по матери аж от императрицы Сиама. (Горький даже дернулся.) А Чуковский продолжал, влезая своим носом в самое горьковское ухо. По его словам, «гения» уже признал сам Луначарский, недавно назначив его «Первым комиссаром всех искусств Республики».

Как выяснилось, Авраамов жил в Москве, обитая в таком неспокойном месте, как кафе «Стойло Пегаса». Он имел жену и восемь детишек. Все они ночевали вместе с отцом на полу «Стойла Пегаса».

Самое ударное произведение композитора называлось «Симфония гудков». Вроде бы симфонию уже слышали жители Баку.

— Это надо слушать, Алексей Максимович! — захлебывался Чуковский. — Это гррандиозно! Уверяю вас!

На свою беду, Чуковский совершенно забыл, что Горький на дух не выносит именно таких новаторов, какого он привел. Едва Авраамов заговорил, писатель начал медленно краснеть, покашливать и теребить усы. «Гений» объявил, что всякие Чайковские, Глинки и Бородины только отравляют слух, и предложил человечеству «прочистить уши». Для этого и предназначена его «Симфония гудков».

Горький поспешил выпроводить обоих посетителей, попросив Чуковского больше не связывать его с «сиамскими котами».

«Симфонию гудков» приняли к исполнению в Москве. По слухам, Луначарский свел композитора с Троцким и тот, ухватившись за идею, взял сочинителя, как и Демьяна Бедного, под свою властную руку.

«Гениальность» Авраамова проявлялась, прежде всего, в подборе «инструментов» для исполнения своего произведения: это были гудки заводов и паровозов, залпы орудий и винтовок, колокола церквей и гул авиационных моторов. При исполнении симфонии в Баку чрезвычайно усилило звуковое впечатление участие стоявших в порту кораблей Каспийской военной флотилии.

Для московской премьеры композитор придумал ряд усовершенствований. Главный инструмент своего оркестра он назвал «магистралью»: это был целый набор паровозных гудков, ревущих на разные голоса. К каждому было приставлено по студенту консерватории. Роль «фанфар» исполняли мощные ревуны с миноносцев. В разных районах Москвы расположились батареи орудий и несколько рот красноармейцев с заряженными винтовками. На их долю выпала обязанность рассыпать, где нужно, барабанную дробь.

Исполнение симфонии состоялось в самой середине дня, в 12 часов 30 минут. Сам автор поместился на крыше высоченного дома в Большом Гнездниковском переулке и был виден отовсюду. В руках он, вместо дирижерских палочек, держал два больших красных флага.

Маэстро с флагами начал исполнение, подав энергичную отмашку «магистрали». Паровозные гудки взревели мощно, подняв облака горячего пара. Затем ударили «фанфары» и, нагнетая силу звука, загрохотали орудия в районе Песчаных улиц. Артиллеристам отозвались красноармейские роты на Ходынском поле. Затем настала очередь «адажио» и в небе над Москвой, очень низко, поплыли 20 аэропланов. Им навстречу взлетели облака пара от гудков МОСГЭСа.

«Рабочая газета» на следующий день с восторгом сообщила, что завороженные слушатели во всех концах Москвы насладились мелодиями «Интернационала» и «Варшавянки». Газета подчеркивала, что традиционные музыкальные средства уже слабы и недостаточны для выражения духа великой эпохи, настоятельно требуются совершенно новые средства необыкновенной силы и выразительности. «Симфонию гудков» рецензент назвал убедительным протестом против так называемой классической музыки, являющейся, как известно, музыкой буржуазии.

Глава 15

   «Красный террор» мощно, словно бульдозер, продолжал сгребать плодоносящий черноземный слой русской культуры, оставляя после себя бесплодные глину, песок, гравий. Однако «свято место пусто не бывает». Обезображенные пустоши стали понемногу заболачиваться и подергиваться ряской, и в этих болотцах забулькали, словно лягушки, всяческие брики, блюмы и бурлюки. На это, как видно, и был расчет жестоких вивисекторов-сгребателей.

Среди этой быстро расплодившейся творческой мошкары единственным образом жизни стало насилие, а единственной формой человеческого общения — безудержная демагогия.

Сбиваясь в дружные стаи, они добровольно приняли на себя обязанности слуг уже не революции, а власти.

Истеричные, визгливые, они объявили врагами советской власти старых мастеров культуры и с нетерпением принялись «сбрасывать их с корабля современности», очищая тем самым места для себя. «Мы, левые мастера, лучшие работники искусства современности!» Их повседневным лозунгом стало: «жарь^ жги, режь, рушь».

Тон истребительному неистовству в этой стае задавал дылдистый горлопан Владимир Маяковский.

Алексей Максимович вспомнил, как в годы мировой войны в его квартире появился этот нескладный провинциальный парень. Ему предстояло отправиться на фронт, он не хотел.

— За что воевать? За Николашку? За Распутина? Да ни за что!

Рассчитал он точно. Покоренный Горький устроил его в автошколу чертежником. Начальником там был престарелый генерал Секретев. 1 января 1917 года генерал наградил Маяковского медалью «За усердие». А месяц спустя Маяковский арестовал генерала и отправил старика в тюрьму. Этим своим подвигом, как поступком гражданина новой раскрепощенной России, поэт гордился чрезвычайно.

Широко разевая свой бездонный квадратный рот, Маяковский стал в первые ряды воинственных футуристов. Это хулиганское движение громил в культуре привез в Россию итальянец Маринетти. Он тогда очень активно пропагандировал дискредитацию старого искусства и всех духовных ценностей, на которых это искусство строилось. Духовный наставник Муссолини, он кипел ненавистью к человеческой культуре. «Суньте огонь в библиотечные полки. Отведите течение каналов, чтобы затопить склепы музеев. О, пусть плывут по ветру и по течению знаменитые картины! Подкапывайте фундаменты древних городов!» Поклонники Маринетти в России стали называться «комфутами» — коммунистическими футуристами. Заезжий гость их научил: единственный способ завладеть миром, — вывернуть общественный вкус наизнанку, вывернуть так, чтобы талант оказался бездарью, а бездарность — талантом. Этот кардинальный способ обещал великие жизненные блага!

Футуристы превзошли своего итальянского наставника. «Красный террор» сделал их, легавых псов на партийном поводке, строгими судьями и указчиками в культурном строительстве. Молодая Республика Советов, как с горечью и болью заметил Сергей Есенин, быстро превратилась в «страну самых отвратительных громил и шарлатанов».

Маяковский, завсегдатай прокуренных «Бубнового валета», «Стойла Пегаса» и «Ослиного хвоста», вдохновенно проповедовал, что из всех человеческих качеств наивысшую цену имеет ненависть.

«Я люблю смотреть, как умирают дети», — проорал он своим митинговым басом, и за одно это его следовало поместить в дом умалишенных, однако именно такой изобретательный садизм обеспечивал ему признание власть имущих и простирал над его головой «лубянскую лапу ЧК».

А в это время умирал великий Блок, умирал голодным и больным, без хлеба и лекарств.

Последнюю зиму он пережил с трудом. Его гоняли на работу ломать баржи на Неве, затем уплотнили, вселив в квартиру огромную семью какого-то мещанина. Александр Александрович перебрался к матери, к тому времени тоже уплотненной. Там он слег. В единственной комнате, оставленной «буржуям», образовался целый лазарет — болел сам поэт, болели мать и тетка, умирал отчим Франц Феликсович Пиоттух. Есть было совершенно нечего, и все-таки их регулярно подвергали ночным обыскам — вваливались разудалые матросы со своими пьяными подружками. «Буржуи», чтобы согреться, сжигали в печке все, что могло гореть. В последнюю очередь изрубили конторку, за которой в свое время Д.И. Менделеев создавал свою знаменитую периодическую таблицу.

С весны Блок уже не поднимался, не выходил из дома.

Ему требовалось санаторное лечение, и такой санаторий находился неподалеку, в Финляндии. Но теперь, чтобы туда поехать, требовалось разрешение.

В конце мая Горький обратился к Луначарскому с просьбой помочь поэту. Наркому было некогда. Он ввязался в борьбу с Лениным, протестуя против закрытия главных театров в Москве и Петрограде. Председатель Совнаркома сердился, выговаривая Луначарскому, что ему «надлежит заниматься не театрами, а обучением грамоте». Все же нарком просвещения выколотил для театров 29 миллиардов рублей... Помимо этого у Луначарского шла кругом голова от жалоб старых, голодных и больных. В Финляндии умирал Г.В. Плеханов. Подолгу просиживала в приемной дочь Пушкина М.А. Гартунг (она жила в коморке у прислуги). Просил о помощи сын Чернышевского... А Блока так терзала боль, что его крик слышали гуляющие на берегу Черной речки.

Колесо милосердия в Республике Советов поворачивалось слишком медленно. М.А. Гартунг, «учтя заслуги поэта Пушкина перед русской художественной литературой», назначили пенсию в две тысячи рублей (стоимость 200 граммов сахара). Порадоваться этому она не смогла, — умерла. Ей было 86 лет. Не дождался помощи и Плеханов. Сыну Чернышевского положили выдавать три красноармейских пайка, однако также опоздали... Долго тянулась бюрократическая волынка и с помощью Блоку.

Власть никак не могла простить ему «жидов» в дневнике. Да и поэма «Двенадцать» не всем пришлась по вкусу. Возмущенный Горький снова обратился к Луначарскому. Он писал: «Умирающего Блока не пускают лечиться в Финляндию. А заведомых врагов советской власти отпускают по три штуки сразу. Это — странно...» Видимо, сердитое ходатайство возымело действие. Выезд на лечение разрешили, но произошло это... в день смерти поэта, 7 августа.

Несчастная Россия переживала время, безжалостное к целому поколению выдающихся русских людей.

3 августа Петроград был ошеломлен арестом поэта Николая Гумилева. По городу поползли глухие слухи о каком-то грандиозном заговоре во главе с молодым профессором Таганцевым. Будто бы заговорщики уже сформировали свое правительство. Из Москвы спешно прикатил Янкель Агранов, один из заместителей Дзержинского. Следствие провели быстро. 21 августа газеты опубликовали список расстрелянных по «Делу Таганцева» — 61 человек. Несколько дней спустя добавили еще 18 жертв. Среди расстрелянных был и Николай Гумилев.

Горький не поверил в существование профессорского заговора. Тоже, нашли мятежников! Он послал Ленину несколько телеграмм. Председатель Совнаркома вроде бы распорядился Гумилева освободить. Однако Зиновьев не подчинился и своей властью приказал расстрелять поэта в первую очередь.

В громадной квартире на Кронверкском воцарилось уныние. Притихла даже неуемная молодежь. Горький сутками не показывался из кабинета. Оттуда, из-за плотно закрытой двери, в тишине оцепеневшей квартиры раздавалось буханье его надсадного кашля.

Гадина Зиновьев снова обратил свое внимание на больного, теряющего силы «Буревестника». Ни к селу ни к городу вдруг всплыл вопрос: откуда Горький взял деньги на издание своей независимой газеты «Новая жизнь». Задетый за живое, писатель принялся оправдываться, однако не совсем удачно: один из банкиров, вроде бы ссудивший ему большую сумму, слов его не подтвердил. Зиновьев ликовал. Его намеки становились все грязнее. Видимо, он или его подручные с Гороховой раздобыли что-то слишком секретное. На Кронверкском ждали нового наглого обыска.

Осенняя вакханалия расстрелов по «Делу Таганцева» на-ложилась на весенние расправы с участниками Кронштадтского мятежа. Балтийские штормы стали выкидывать на побережье множество матросских трупов. Максим съездил на дачу знакомых и своими глазами видел три связанных

проволокой тела, выброшенных морем. Все трое были в истлевших тельняшках, у всех троих разбиты головы.

Из Москвы пришла тягостная весь о смерти дочери Марины Цветаевой. Спасая своих девочек от голода, Марина Ивановна сдала обоих в приют. Не помогло! Младшая, трехлетняя Ирочка, умерла.

А очередной муж А Ахматовой, «комфут» Н. Пунин, орал на страницах журнальчика «Искусство коммуны»: «Взорвать, разрушить, стереть с лица земли все старые художественные формы — как не мечтать об этом новому художнику, пролетарскому творцу, новому человеку!» Он призывал разрушить Николаевскую железную дорогу как наследие проклятого царского режима и построить новую, пролетарскую.

Зиновьев, выступая на очередном митинге, напрягал свой тонкий бабий голос и грозил:

— Мы не задумаемся пролить океаны крови! Пусть об этом знают все наши враги!

От его угроз веяло жутью.

В самом деле, а кто ему мог в этом помешать?

На Кронверкском собрался большой семейный совет.

Решено было ехать всем. Деньги? Их рассчитывали добывать у зарубежных издателей. На книги Горького все еще удерживался высокий спрос и в Европе, и в Америке.

Образовалось как-то все слишком удачно и, главное, для всех. М.Ф. Андреева получила пост в Берлинском торгпредстве и забирала с собой Крючкова. Туда же, в Берлин, собиралась Е.П. Пешкова — там работал ее давнишний постоянный «друг», некто Николаев. Максим неожиданно обзавелся должностью дипкурьера и рассчитывал подолгу жить рядом с больным отцом. Боялись за Муру: выпустят ли? Однако ведомство Дзержинского не стало чинить никаких придирок. Мура выехала первой, направляясь в Ревель, к детям. Сговорились съехаться осенью в Берлине.

16 октября сели в поезд и на следующий день оказались в Гельсингфорсе. Страна, где наглые захватчики путем повальных расстрелов устраивали будущее завоеванного народа, осталась за спиной. Начиналась жизнь на чужбине.

Горький уезжал совсем больным. Изнурительная температура постоянно держалась на отметке 39 градусов. В Гельсингфорсе он слег. Везти его дальше боялись. Однако он рвался к Муре и настаивал ехать. Ему казалось, что она уже в Берлине, совершенно одинокая, без денег, без поддержки.

2 ноября всей семьей приехали в Берлин.

Оказалось, торопились зря — Мура еще не приехала. Горький тревожился, нервничал, раздражался. «Странно ведет себя эта дама», — брюзжал он. Наконец пришло письмо из Ревеля (почему-то на имя Крючкова). Мура сообщала, что выбраться из суверенной Эстонии не представлялось никакой возможности: местные власти считали ее иностранкой и не давали ни паспорта, ни визы. В отчаянии она пошла на крайний шаг — оформила фиктивный брак с молодым бароном Николаем Будбергом, бездельником и шалопаем. (Так что теперь она — баронесса Будберг). Замужество сразу разрешило все проблемы. У нее теперь эстонское гражданство и заграничный паспорт, позволяющий ехать в любую страну... В самом конце письма Мура деликатно осведомлялась у Крючкова: не увязалась ли с «семьей» и Варвара Васильевна Тихонова?

Горький сразу ободрился, повеселел. В Ревель были отправлены деньги. Муре, прежде чем уехать в Берлин, следовало обеспечить детей с постоянной гувернанткой.

И все же ждать ее пришлось слишком долго. Она присоединилась к «семье» лишь летом следующего года.

Началось мучительное ожидание итальянской визы. Фашистский режим Муссолини никак не решался впустить в страну великого пролетарского писателя из «красной» России. Жить приходилось, переезжая с места на место: Сааров, Мариенбад, Шварцвальд, Прага. Так прошло почти три лета и зимы. Лишь в марте 1924 года пришло, наконец, итальянское разрешение на въезд (с запрещением почему-то жить на Капри).

Скитаясь по Европе, писатель не обрывал связей с родной страной. Он постоянно читал советские газеты и журналы, вел переписку с оставшимися в России, принимал гостей из Москвы — в те времена количество выезжающих за рубеж постоянно возрастало. Вслед за ним в Европу уехал и Шаляпин. Он имел кипу контрактов на выступления в театрах самых разных стран. Федор Иванович быстро оправился от недавних переживаний и зажил на чужбине с тем комфортом, к которому привык. Он купил в центре Парижа роскошную квартиру, приобрел загородный дом. Гонорары он огребал огромные.

Алексей Максимович страдал от неустройства. Большие города были шумны и беспокойны. Берлин, центр тогдашней русской эмиграции, являл собою отвратительное зрелище. Немецкую столицу облюбовали педерасты. На всех перекрестках стояли и зазывали клиентов привлекательные мальчики в коротеньких трусах. Стоимость их услуг определялась в две марки. Некоторые соглашались и на одну.

Русская эмиграция, прознав о приезде Горького, заходилась от бессильной злобы. Ему не было прощения за многолетнюю дружбу с большевиками. Газета «Общее дело» негодовала на немецких врачей («зачем они лечат этакую сволочь?») и выражала пожелание писателю «поскорее сдохнуть». Е. Чириков, литератор и недавний друг, сочинил целую книгу, изобразив там Горького босяком и хамом, Каином и Иудой, предателем и убийцей.

Не отставали от эмигрантов и сочинители на Родине. Вслед уехавшему классику полетели стрелы настоящего глумления. Как всегда, наиболее яростно изощрялись Д. Бедный и В. Маяковский.

В «Правде» примерно год спустя после отъезда Горького появились размашистые вирши «отчаянного кавалериста слова» Д. Бедного:

... Он, конечно, нездоров:
Насквозь отравлен тучей разных 
Остервенело-буржуазных 
Белогвардейских комаров. 
Что до меня, давно мне ясно, 
Что на него, увы, напрасно 
Мы снисходительно ворчим: 
Он вообще неизлечим!

Не захотел отстать от этого тучного, разъевшегося троцкиста и архиреволюционный горлан-главарь. В той же «Правде» он напечатал «Письмо писателя Владимира Владимировича Маяковского писателю Алексею Максимовичу Горькому»:

Очень жалко мне, товарищ Горький, Что не видно

            вас

                        на стройке наших дней. Думаете 

с Капри,

                с горки Вам видней?

Бросить Республику

            с думами,

                        с бунтами,

Лысинку южной зарей озарив, 

Разве не лучше,

            как Феликс Эдмундович,

Сердце

            отдать

                        временам на разрыв!

Читать такое было обидно, горько, больно. Как будто метатели стрел не знали и не ведали, что заставило его уехать на чужбину!

Отвечать на эти злобные нападки Алексей Максимович считал ниже своего достоинства.

Никак не мог уняться и гадина Зиновьев. Перед своим отъездом Алексей Максимович уговорил Шаляпина войти в состав комитета для помощи голодающим. Оба друга обратились к мировой общественности с призывом спасти от голодной смерти детвору России. Кое-где в Европе начался сбор средств... Так чем же ответил Зиновьев? Едва дождавшись, когда уедет Шаляпин, он распорядился арестовать всех оставшихся членов горьковского комитета. Судьба умирающих детишек его не волновала. Пускай дохнут!

Сильным потрясением явился грандиозный европейский скандал, связанный с международными происками «красной Москвы». Кремлевские сторонники «перманентной революции» вновь сосредоточили свое внимание на Германии, изнемогавшей под бременем Версальского мира. Осенью 1923 года в Гамбурге и Мюнхене вспыхнули мятежи. Власти приняли срочные решительные меры и быстро усмирили бунтовщиков. Однако эхо неудавшейся революции долго прокатывалось по страницам печати. Тогда Алексей Максимович впервые услыхал имена Эрнста Тельмана и Адольфа Гитлера.

В ожидании итальянской визы Горький избирал для жизни тихие немноголюдные места. Обыкновенно это были санатории в период межсезонья. За капитальную работу он не принимался и писал воспоминания: о нижегородском богаче Н. Бугрове, о писателе В. Короленко... Большой удачей явилась преданная дружба И. Ладыжни-кова. С его помощью не прерывались связи с издателями Европы и Америки. В разоренных странах Старого Света бушевала инфляция. Денег Горькому постоянно не хватало. К прежним громадным расходам на две семьи прибавилось содержание двух детей Муры в Эстонии.

Итальянская виза позволила перейти на оседлый образ жизни. Всем «табором» устроились в Сорренто, сняв большой удобный дом на самом берегу залива, с видом на далекие очертания восхитительного Капри. Расположились совершенно так же, как в Петрограде, на Кронверкском. Алексей Максимович с нетерпением принялся за работу: стал писать лучшее свое произведение: «Жизнь Клима Самгина» (заранее посвятив его Муре).

Началась размеренная жизнь вдали от Родины, в вынужденной эмиграции...

Глава 16

   Николай Иванович Ежов, раскапывая многолетние завалы на Лубянке, сумел найти ответ на многие вопросы. Однако загадка Муры так и осталась нераскрытой.

Поразительная скрытность сопровождала всю бурную жизнь «графини Закревской-Бенкендорф» и баронессы Будберг (с этим титулом она уже не расстанется до самой смерти). Эта женщина, занятая тем, что умножала неправду о себе, сумела утаить главную правду о своем существовании. Даже выдающийся по своим способностям Брюс Локкарт стал, в конце концов, жертвой ее искуснейшего камуфляжа. Что уж говорить о Горьком! Прожив с нею целых двенадцать лет (больше, нежели с Пешковой или с Андреевой), он так и не разгадал, что за человек столько лет обитал с ним рядом. Брюсу Локкар-ту близость с Мурой едва не стоила карьеры. Вернувшись из России в Англию, он тотчас попал под строгое служебное расследование за утрату дипломатического шифра. За проявленное ротозейство ему грозило нешуточное наказание. Однако вмешался лорд Мильнер и вывел своего любимца из-под удара. Больше того, он внедрил Локкарта в газетный трест лорда Бивербрука, где проштрафившийся разведчик в скором времени добился исключительного положения. У Брюса оказалось бойкое перо, и его глубокие, прекрасно аргументированные статьи по вопросам европейской политики завоевали признание даже у самых искушенных специалистов из министерства иностранных дел.

Приключения в России послужили Локкарту материалом для увлекательной книги о подвигах британского разведчика. По книге тотчас был снят фильм, имевший исключительный успех у зрителей.

Став модным журналистом и писателем, Локкарт значительно расширил круг своих знакомств. Он запросто встречался с Чемберленом, Бенешем и Масариком, его охотно принимали Вильгельм II и Эдуард VIII. Назначая Муре свидания в различных городах Европы, Брюс много поработал для того, чтобы направить экспансию Гитлера на Восток. В 1938 году он первым встречал немецкие войска в оккупированной Вене. На следующий год разразилась мировая война, и Черчилль назначил Локкарта генеральным директором политического департамента. Все военные годы рука об руку с Локкартом работал Рэндольф, сын Черчилля, вскоре переброшенный в Югославию, в штаб давнишнего агента англичан Иосифа Тито.

Мура неоднократно и умело обманывала влюбленного Локкарта. Много раз она обманывала и доверчивого Горького. В частности, ей удалось скрыть, что в Ревеле, куда она приехала из Петрограда (первой из всей семьи отправившись в Берлин), ее арестовали прямо на вокзале и упрятали в тюрьму. Освобождение ее вышло весьма загадочным. Столь же загадочным было и ее внезапное замужество. Она писала Горькому (на имя Крючкова), что стала баронессой Буд-берг и гражданкой Эстонии. На самом деле замужество еще не состоялось и паспорта она не получила. Для этого ей з а ч е м-т о понадобилось срочно съездить в Лондон. Она поехала и прожила там более недели. Вопрос: как она сумела выехать без гражданства, без паспорта, без визы? Ну и любопытно кроме всего прочего: с кем она встречалась в Лондоне? Слишком уж это путешествие походило на срочный вызов для отчета и инструктажа!

Еще одна утайка сопровождала ее поездку в Лондон. И туда, и обратно в Ревель Мура ехала через Берлин, где ее с нетерпением ждал Горький. Но, делая в Берлине пересадку, она ему даже не позвонила! Что скрывалось за этими поступками? Как можно догадаться, в Лондоне ее замужество было одобрено. Став гражданкой Эстонии с титулом и паспортом, она превращалась в великолепного агента-связника, получив возможность разъезжать по всему миру, не вызывая ничьих подозрений.

Поселившись в Сорренто под крышей Горького, баронесса Будберг не реже трех раз в год отправлялась вроде бы проведать своих детей. В Ревеле она, однако, не появлялась, зато ее видели в разных городах Европы (чаще всего в Загребе), где происходили мимолетные свидания с Локкартом.

Ежов ломал голову. Кто же на самом деле эта дамочка, всю жизнь выдававшая себя совсем не за ту, кем она являлась на самом деле? Русская Мата Хари?

Само замужество Муры также породило множество вопросов. Николай Будберг, чье имя приняла вчерашняя «графиня», на самом деле был бездельником и шалопаем. Родня от него давно отвернулась, его нигде не принимали. Однако вот что настораживало Ежова: дядя молодого повесы, Алексей Будберг, был военным министром в правительстве Колчака (как раз, когда военным советником адмирала являлся генерал Зиновий Пешков), а другой его дядя, Михаил, служил в свое время с Федором Раскольниковым, побывавшим в 1919 году в плену у англичан.

Вступив в брак с Мурой и дав ей свои титул и фамилию, молодой барон, конечно же, прельстился деньгами (Горького, естественно). В этом отношении все было ясно. Но кто заставил его уехать в Аргентину и больше в Европе не появляться? А приказ исчезнуть, надо полагать, был грозным, устрашающим!

Ежов прекрасно знал, что энергичное ВЧК-ОГПУ буквально напичкало своей агентурой все европейские столицы. (Подозрительно, кстати, что такой разгул совершался на глазах контрразведчиков самых разных стран. По заученной схеме Николай Иванович объяснял это тайными происками ненавидимого им еврейства.) Догадка его была такой: а что, если грозный приказ барону исчезнуть навсегда исходил с советской стороны? От того же, скажем, Петерса? Ведь он, вербуя Муру после эпизода с фотографиями, связывал с ней какие-то свои далекие планы! В пользу этого соображения говорил и следующий факт. Дети Муры подросли, и она, забрав их из Ревеля, устроила на учебу в элитарные дорогостоящие школы Англии. Однако в Ревеле она продолжала появляться с подозрительной регулярностью. Возникало подозрение, что в этом городе находился давний пункт агентурной связи. Но — с кем? Уж не с товарищем ли Петерсом?

(Ежов, имея обыкновение столбить свои внезапные догадки краткими записями на листе бумаги, уже сопроводил фамилию «железного» чекиста несколькими энергичными подчеркиваниями.)

Словом, и «крыша» Горького в Сорренто, и титул баронессы («фрау баронин») позволяли Муре беспрепятственно пересекать Европу из конца в конец. В эти годы она досконально изучила материк. В итоге случилось то же самое, что и в Петрограде: на виллу Горького с обыском нагрянула полиция. Как видим, секретные службы Италии все не недаром ели свой нелегкий хлеб. Обыск произошел 17 сентября 1925 года. На этот раз перетряхнули все комнаты, весь дом и унесли множество бумаг. Потрясенный Горький оправился в советское посольство, к Керженцеву. Посол, само собой, заявил энергичнейший протест. Эта акция возымела действие. Итальянские власти, возвратив арестованные бумаги, принесли извинения.

Вскоре после этого досадного происшествия Мура отправилась в очередную поездку в Ревель, однако не доехала: на границе с Австрией ее задержали и забрали у нее какие-то бумаги. Арест был недолгим, вскоре ее освободили, но бумаг она лишилась. Любопытно, какие же бумаги могла везти она в приграничный Ревель? И кому?

Сопоставляя скопившиеся факты, Ежов склонялся к выводу, что великий пролетарский писатель, давно сделавшийся агентом влияния, превратил свое жилище (сам того не сознавая) и в надежную «крышу», и в «явку», и, наконец, в «тайник» для закладки и выемки секретной информации.

Насчет же Муры... Эта «темная дамочка», как называл ее Ежов, по-прежнему оставалась для него «железной маской». Он никак не мог разглядеть ее истинного лица. Но чувствовалось, что она крепко связана с какой-то таинственной и архисекретной организацией (помимо официальных секретных служб), чье влияние на события в мире куда сильнее, нежели самых властных государственных структур.

Уроки Сталина, учившего маленького наркома докапываться до самых глубинных корешков, не проходили даром. Он копал самозабвенно. Но как же часто его ставили в тупик совершенно вроде бы бессистемные, не объяснимые никакой логикой поступки тех, кем он интересовался! Порою их действия выглядели так, словно они работали против самих себя.

Но... что-то же за этим крылось!

Загадочным осталось для Ежова поведение Муры в последние годы ее жизни с Горьким. В 1926 году заклятый враг писателя — Зиновьев слетел со всех своих постов. А следующей осенью, в 10-ю годовщину Великого Октября, с треском провалился путч троцкистов. Политический климат на оставленной родине, похоже, теплел, омерзительному засилью вроде бы приходил конец. Поневоле возникла мысль съездить и посмотреть, что же на самом деле происходит на родной земле.

Казалось бы, именно Мура будет всячески противиться этому желанию писателя. Ведь Горький мог уехать и не вернуться. Тогда прощай, безмятежная жизнь на берегу чудесного залива, прощай... да многого лишилась бы она, вздумай Горький остаться в России, откуда его так нагло выжил ошалевший от бесконтрольной власти временщик.

Однако именно она употребила все свое влияние на старого и больного писателя и буквально заставила его поехать!

Загадка? Ну, еще бы!

Но еще загадочней выглядели ее последующие поступки.

Дело в том, что, уезжая из России (как считалось, навсегда), Горький поручил заботам Муры свой личный архив, в который не было доступа никому из всей «семьи». (Доверие писателя к ней простиралось до того, что только ей он доверял подписывать денежные чеки). И Мура приняла это поручение, сняв для хранения заветных документов сейф в Дрезденском банке. Причем Горький строго-настрого наказал ей не отдавать этих документов никому и никогда, даже если бы вдруг Мура получила письменную просьбу самого хозяина, т.е. Горького!

А между тем в Советском Союзе возникла жгучая необходимость в подлинных документах, свидетельствующих о преступных планах тех, кто так или иначе подпадал под великое очищение, начинавшееся Сталиным и Ежовым. Хранилищ таких ценных документов известно было три: архивы Керенского, Троцкого и Горького. Первые два удалось добыть, как говорится, с бою: их захватили специально подготовленные люди. Для Дрезденского банка такой метод не годился.

У горьковского архива имелась своя история. Еще осенью 1921 года, когда писатель отправился в вынужденную эмиграцию, Зиновьев распорядился арестовать А.Н. Тихонова, мужа Варвары Васильевны. Он потребовал от него выдать все бумаги Горького. Сделать этого Тихонов не мог — архив уехал вместе с Горьким. Цену этим бумагам Зиновьев знал: там находились доверительные письма Пятакова, Рыкова, Красина, Троцкого, Сокольникова, Серебрякова. Диктатор Петрограда был очень раздосадован тем, что такие важные документы уплыли и со временем могут оказаться в чужих руках.

В 1935 году в Лондон, где в то время обосновалась Мура, приехала Е.П. Пешкова. Она передала желание Горького вернуть бумаги в Москву. Отдать архив Мура решительно отказалась. Пешкова уехала ни с чем. И вдруг спустя несколько месяцев Мура сама приехала в Москву и привезла все порученные ее заботам горьковские бумаги.

Странное решение, странная поездка...

Впоследствии Мура не любила вспоминать эти дни, а чаще всего вообще отрицала внезапное посещение Москвы. Хотя имеются свидетельства, что на пограничной станции в Негорелом ее ждал салон-вагон. Кроме того, многие видели, что она стояла у гроба скончавшегося Горького рядом с Пешковой и Андреевой.

Что же повлияло на ее решение отдать архив? Скажем определеннее: чей приказ сработал?

И вообще: в чью же пользу она, в конце концов, работала? На кого старалась? Ради чего рисковала?

Ответ расплывчат, неконкретен. За всеми сложными таинственными операциями угадывалась мощная искусная рука таинственного Хозяина.

Об этом загадочном повелителе, имя которого совершенно неизвестно, все чаще задумывался маленький нарком...
   Отправив Горького в СССР, а затем похоронив его, Мура прожила еще целых 30 лет. После великого пролетарского писателя она избрала своим спутником великого фантаста Г. Уэллса и провела с ним 13 лет в привычной роли не венчанной жены.

К старости она чудовищно растолстела, страдала обжорством и не могла жить без спиртного.

В последние годы жизни Мура вдруг проявила живейший интерес к своей давно забытой родине. После XX съезда партии она впервые за много лет вполне открыто приехала в Москву и остановилась у Е.П. Пешковой. В последующие приезды она жила у «Тимоши», жены Максима Пешкова. Женская судьба «Тимоши» сложилась не вполне счастливо. Внезапно лишившись мужа, она вскоре потеряла и любовника, Гершеля Ягоду. Вторым мужем у нее стал А. Луппол, попавший под колесо репрессий. От жалкой участи «чесира» (члена семьи изменника Родины) ее избавила свекровь и давняя дружба с деятелями на Лубянке. Одной из дочек «Тимоши», своей внучке Марфе, Екатерина Павловна устроила мужа по тому же лубянскому ведомству, выдав ее за сына Л.П. Берии.

При поездках в Москву Муру сопровождала дочь А.И. Гучкова, крупного масона и сиониста, военного министра во Временном правительстве. В.А. Гучкова считалась сотрудницей не только английских, но и советских, секретных служб.

Обе гостьи из Великобритании чрезмерно живо интересовались Борисом Пастернаком. Впрочем, тут не было ничего нового, ибо впервые навязчивый интерес к этому поэту зафиксирован еще задолго до войны с Гитлером, во время Парижского конгресса деятелей культуры. За прошедшие годы значимость Пастернака не только как поэта, но главным образом диссидента, была вознесена на недосягаемую высоту. Он стал фигурой знаковой, стал своеобразным символом неприятия советской власти. Комитет государственной безопасности СССР, эта «печень» государства, была изначально поражена крупными метастазами предательства. С гибельным «циррозом» усиленно боролись и Сталин, и Ежов, но достигли лишь частичного успеха. Свалив Ежова, агенты сионизма принялись весьма умело готовить и поднимать на уровень мировой известности так называемых диссидентов — деятелей «пятой колонны», предназначенных для взрыва державы изнутри. Дело было долгим, кропотливым. Этим избранникам предстояли великие дела: им надлежало развалить СССР.

Глава 17

   На первую поездку в СССР Горький, переступив через обиды, решился в 1928 году.

Живя в изгнании, он из итальянского, солнечного рая постоянно следил за событиями на покинутой отчизне. И невыразимо страдал, узнавая о том, что вытворяет международная сволочь на его прекрасной Родине. И ему, и Шаляпину мучительно не хватало русского воздуха, неоглядных просторов Волги.

Как и в Петрограде, Алексей Максимович держал открытый дом и в Берлине, и в Мариенбаде, и в Сорренто. Гости у него не переводились. Он жадно набрасывался с расспросами, много читал. Эмиграция не обрывала его связей с родной землей. Еще не осев окончательно в Италии, он узнал о суде над эсерами и пытался повлиять на приговор. Со многими из подсудимых он был знаком. Судебную расправу с ними он считал «публичной подготовкой к убийству». В своем письме к Анатолю Франсу он просил великого француза подать свой голос в защиту обреченных. «Я хочу, чтобы Ваш голос был услышан советским правительством, чтобы оно поняло всю невозможность этого преступления». Свой личный протест он послал А.И. Рыкову, назвав судилище «бездумным и преступным уничтожением интеллектуальных сил в нашей неграмотной и некультурной стране». И добавлял: «Прошу Вас передать мое мнение Льву Троцкому и другим...» (Примечательно, что он уже нисколько не заблуждался насчет того, кому конкретно принадлежит реальная власть в стране.)

Четыре года спустя он внезапно получил письмо от этого самого Троцкого. Дела недавнего диктатора, как видно, складывались никудышным образом. Троцкий умолял писателя заступиться за Раковского, высланного в Барнаул. Он добавил, что такие же письма послал Р. Роллану и Б. Шоу. Горький, еще не избавившийся от своего комплекса «передового европейца», просьбу Троцкого исполнил и, как узналось вскоре, Раковского простили и вернули в Москву.

Обширную переписку с СССР вел П. Крючков, поселившийся к тому времени в Сорренто. Приходили рукописи от молодых писателей, шли письма от оставшихся знакомых. Горький терпеливо прочитывал пухлые манускрипты, правил, переписывал, отсылал с рекомендациями. Этим он как бы вносил свою долю в рабочие усилия родной страны.

Одно время он затевал издание литературного журнала «Беседа». Вышло несколько номеров. Горький напечатал А. Ремизова и А. Белого и напрочь отказался публиковать слабенькую повесть Б. Пастернака «Детство Люверс». Видимо, отказ Пастернаку послужил причиной того, что горьковский журнал не пустили в советскую Россию. Издание в конце концов пришлось прекратить.

На глазах Горького менялось настроение русской эмиграции. В Праге вышел сборник «Смена вех». Авторы в один голос заявляли о признании своего поражения и о примирении с советской властью. Писатель Алексей Толстой первый решился на возвращение домой. Он поселился в бывшем Царском Селе и писал оттуда восторженные письма. Его творчество сразу получило мощный импульс.

А вскоре весь мир прильнул к радиоприемникам и с замиранием сердца следил за героической эпопеей спасения челюскинцев. На далеком Севере, в полярных льдах, русские летчики продемонстрировали свое исключительное мастерство. На их подвиг отозвалась даже обычно сдержанная Марина Цветаева:

Сегодня — смеюсь!

Сегодня — да здравствует Советский Союз!

За вас каждым мускулом

 Держусь и горжусь: Челюскинцы — русские!

В этом радостном возгласе выплеснулась ликующая радость русской эмигрантки, живущей из милости на неласковой чужбине. «Вот мы какие! — крикнула русская поэтесса в лицо зарубежного сытого обывателя. — Вы же на такое не способны!»

Живя в Италии, Алексей Максимович томился воспоминаниями о прошлом, о пережитом. Многое в собственной нелегкой жизни представлялось теперь ошибочным, досадным, непростительно легковерным. Что им руководило, когда он сам разыскал монаха Илиодора и предложил ему помочь в издании скандальной книги о Распутине? Ненависть к режиму, к самодержавию, к Николаю II? Но при «кровавом» царе он не знал унижения от вынужденной эмиграции. Теперь же... Несколько раз он заново пережил тяжелые минуты, когда посетил в камере Петропавловской крепости Анну Вырубову, верную поклонницу Распутина и ближайшую подругу расстрелянной царицы. Бедная женщина, искалеченная, униженная и оболганная, переносила постоянные издевательства пьяной солдатни и спасалась только тем, что исступленно молилась Богу. Горький был изумлен, когда на суде над Вырубовой было зачитано медицинское свидетельство о том, что подсудимая... девственница. А ведь что говорилось-то, что писалось!

Почти семь лет минуло с той поры, когда он, а за ним и верный друг Шаляпин, покинули Россию. Жизненные силы как великого писателя, так и великого певца понемногу иссякали (Федор Иванович тоже стал терять свое богатырское здоровье). Горький в конце концов не смог справиться с невыразимой ностальгией и дал согласие съездить на оставленную Родину. Тем более, что там многое менялось. В частности, вместо Троцка снова появилась Гатчина, вместо Слуцка — Павловск, Литейный проспект сбросил имя Володарского, а проспект Нахамкеса снова стал Владимирским.

Для поездки дождались весенних теплых дней. Ехали по железной дороге.

Алексей Максимович с волнением вышел из вагона на Белорусском вокзале. Его встречало море москвичей. Картина встречи ничем не напоминала день вынужденного отъезда семь лет назад. Родина от всего сердца приветствовала возвращение своего великого сына. Эта восхитительная встреча сразу настроила Горького на восторженный лад. Он понял, что атмосфера в родной стране изменилась. Жить на самом деле стало лучше, жить стало веселей!

Кем был Сталин, когда в Петрограде и Москве хозяйничали надменные поработители с разъевшимися физиономиями? Скромным партийным чиновником, наглухо отгороженным от глаз народа. Сейчас имя Сталина знал каждый. Это имя повторялось всеми как символ надежд на долгожданные перемены в жизни. Надоело наглое владычество временщиков! Основательный Сталин медленно, не торопясь, разжимал стальные челюсти сионистов, сомкнувшиеся на горле русского народа. И народ отвечал ему общей любовью, признанием. Недавно Сталин вернулся из большой поездки в Сибирь и теперь обдумывал подлинную революцию в сельском хозяйстве, намереваясь преобразовать самое отсталое, самое убогое население России — единоличное крестьянство.

В первую голову, конечно же, Сталину ставился в заслугу сокрушительный разгром обрыдлого троцкизма. Все-таки нашлась и на них управа!

На родной земле Горький словно помолодел. Его глазам открылась совершенно новая страна. За несколько лет Сталин изменил Россию. Горький видел, как облик Родины оформляется именно таким, о каком он мечтал, создавая «Мать», «Буревестника» и «Сокола». Сталин, став во главе партии, решительно пресек черную полосу великого словоблудия захватчиков и призывал народ смотреть не под ноги, а за горизонт. Иди учись! Иди на стадион! Иди в театр, в концертный зал! Не бойся старости, об этом есть кому подумать! СССР, страна трудящихся, мало-помалу становилась предметом зависти народов всего мира.

Пожалуй, Константин Леонтьев, предсказавший неминуемый конец России, корчившейся в пламени гражданской войны, сильно ошибся. Россия, ставшая Советским Союзом, переживала быстрое воскресение из пепла и крови. В СССР уверенно осуществлялось все, о чем мечтали самые изобретательные утописты мира. Мечта в России советской становилась былью!

При этом, само собой, образовался громадный лагерь проигравших. Борясь с засильем, Сталин показал себя непревзойденным и тактиком, и стратегом. Действуя неторопливо и рассчитанно, он сумел расставить своих сторонников на все партийные посты (захват высот!), после чего победа в качестве созревшего плода сама упала ему в руки. При этом не пролилось ни капли крови. Даже прошлогодний путч троцкистов подавили без единой жертвы. Естественно, проигравшие теперь втихомолку злобствуют, браня наряду со Сталиным и самих себя за политическую беспечность, бессилие и слепоту. Это болото, постоянно пучившееся пузырями ядовитой ненависти, Горький считал опаснейшим образованием — угрозой не одному Сталину, но всем планам преобразования страны.

Основным бастионом проигравших становилась (как и до 1917 года) так называемая интеллигенция. Здесь Горький судил уверенно, обогащенный, как никто другой, громадным собственным опытом. Эти люди, в творческом отношении абсолютно бесплодные, быстро и уверенно освоили боевой расстрельный жанр — критику. Соединившись в стаи (в основном по признаку национальному), они безжалостно рвали любого, кто возникал на их пути и становился им неугоден. Действуя методом волчьих стай, они уверенно хозяйничали во всех областях культуры: литературе, музыке, живописи, театре.

Алексей Максимович уже не застал в живых Есенина, над стихами которого он плакал. С Есениным они расправились. Сейчас они рвали опытного Михаила Булгакова и молоденького Михаила Шолохова. Готовилась и трагедия Маяковского, совсем недавнего «горлана-главаря», вдруг вознамерившегося выскочить из их злобной стаи.

Жизнь за границей на многое открыла Горькому глаза. Он близко увидел фашизм итальянский. Два года назад фашизм победил в традиционно антирусской Польше. Надежное прибежище негодяев, фашизм алчно устремлял глаза на громадную Страну Советов, бывшую Россию. Сама логика подсказывала, что проигравшие не одолеют Сталина без помощи извне, а там, за рубежом, самой воинственной силой являлся как раз фашизм. Следовательно...

В общем, уезжая в этом году назад в Италию, Алексей Максимович вез убеждение, что Сталину чрезвычайно трудно. Ему, в его святом деле, непременно следовало помогать.

О своем возвращении домой Горький решил твердо. Оставалось уговорить Ф.И. Шаляпина. Они оба были выброшены из России, и в них обоих Родина теперь нуждалась. Их место было дома.

Встреча старых друзей состоялась в Милане (18 апреля 1929 года). Алексей Максимович специально приехал из Сорренто. Шаляпин пел в «Борисе Годунове». Как всегда, успех был исключительный. После спектакля друзья отправились в таверну, недалеко от театра. С Горьким были Е.П. Пешкова и Максим. Шаляпина по обыкновению сопровождала Мария Валентиновна.

Алексей Максимович и Максим наперебой рассказывали о своей поездке в СССР. Шаляпин слушал с кислым видом. В прошлом году решением советского правительства его лишили звания «Народный артист республики» (он был первым, кого удостоили этим званием).

—Федор, — обратился Горький к другу, — съезди, посмотри. Одно скажу: интерес к тебе огромный. Надо, надо съездить! Я не сомневаюсь, ты тоже захочешь там остаться.

—Только через мой труп! — властно заявила Мария Валентиновна и поднялась.

Важный разговор был скомкан.

Это было последнее свидание старых друзей. Дальше их дороги разошлись, и больше они ни разу не встречались...

Окончательный отъезд Горького в СССР состоялся 8 мая 1933 года. Снова поднялись всей семьей, погрузились на пароход «Жан Жорес». В качестве сопровождающих из Москвы приехали С. Маршак и Л. Никулин. Оба литератора «на полставки» состояли в штатах ОГПУ, время от времени выполняя деликатные поручения «по ориентировкам» этого учреждения.

В Стамбул, проститься с Горьким, приехала Мура. С Горьким последнее свидание вышло скомканным, неловким. Она тогда уже жила с Уэллсом. Дольше всех она разговаривала с Крючковым.

Возвращение Горького из эмиграции явилось событием громадного политического значения. В советскую Россию вернулся самый крупный писатель современности, полностью признавший всю программу Сталина. У преобразователя страны, недавно свалившего с плеч тягчайшую обузу коллективизации, появился деятельный союзник и помощник с мировым авторитетом.

Горький, едва ступив на советский берег, автоматически становился главой советской литературы, своеобразным наркомом культуры.

Советское правительство создало Горькому великолепные условия: роскошный особняк Рябушинского у Никитских ворот, дача в Барвихе, дача в Крыму, в Тессели. Больного писателя постоянно наблюдали выдающиеся медики-специалисты... Свой дом, как и прежде, Горький держал открытым. Сюда устремлялись обиженные и оскорбленные, здесь постоянно бывали члены правительства и часто заглядывал «на огонек» сам Сталин. Значение и влияние Горького возрастали с каждым днем.

Обжившись в Москве, Алексей Максимович съездил в Ленинград, город, откуда его выкинули за границу. Там теперь, сменив Зиновьева, уверенно распоряжался рус-. ский Киров, ближайший Сталину человек. Однако гадина Зиновьев затворился на своей роскошной даче под Ленинградом, в Ильинском, это место незаметно превратилось в опаснейший отстойник всех проигравших Сталину и мстительно мечтавших о реванше.

Горький вернулся домой в самую трудную пору. Литературная жизнь в Стране Советов напоминала открытую еврейско-русскую войну. Революционные захватчики, потерпев поражение на самом «верху», отчаянно цеплялись за оставшиеся рубежи и превратили творческие организации в свой последний бастион. Состоялась мобилизация сил. Штабами ненавистников русской культуры сделались РАПП, ЛЕФ и журнал «На посту». Установилась смычка «творческих вождей» с деятелями на Лубянке. Именно грозное расстрельное ведомство повернуло дело так, что литература стала как бы внутренним делом. «Литературоведы в штатском» взяли за обычай вмешиваться в творческий процесс с наглостью надсмотрщиков-вертухаев. Незадачливые правители, они вкусили безраздельной власти и нашли, что это — самый легкий хлеб. Их задачей стало — заставлять писателей лгать, ибо насилию нечем больше прикрываться, кроме грубой лжи. (В свою очередь, ложь также удерживается исключительно насилием.) Ложь у насильников возведена и в правило, и в право.

Литературная критика, сделавшись выразителем лубян-ских мнений, стала страшной силой. Любое выступление «своих» обретало характер приговора, окончательного и не подлежащего никакой амнистии. Чрезвычайно деятельный партийный публицист Михаил Кольцов обыкновенно так заканчивал свои разгромные статьи-доносы: «Гражданин Н.! Прочитав этот фельетон, не теряйте времени и отправляйтесь в тюрьму. Там вас ждут».

От газетной и журнальной критики ощутимо тянуло смрадом лубянских подвалов.

Критиков стали опасаться больше, нежели чекистов.

Страх неминуемой расправы заставлял цепенеть каждого, кто имел несчастье обратить на себя внимание этих «железных» прокуроров. Вызывание ужаса сделалось их творческим призванием. Особенно преуспели в этом Бескин, Безыменский, Розенфельд, Авербах, Бухштаб, Беккер, Горнфельд, Гроссман, Дрейден, Ермилов, Зелинский, Коган, Лежнев, Лелевич, Машбиц, Насимович, Ольшевец, Селивановский, Тальников, Юзовский.

Как в былые времена, Горький взял на себя роль защитника и ходатая за истребляемых. Он постоянно помнил о судьбе Блока, Гумилева и Есенина.

Работу над «Климом Самгиным» он временно отложил и обратился к жанру, который он освоил как самый действенный — драматургия. Его герои обращались со сцены в битком набитый зал, монологи их раздавались на всю страну. Вернувшийся Буревестник вещал и пророчествовал с прежней, неиссякаемой силой убеждения. В пьесе «Достигаев и другие» один из героев — Бородатый Солдат, мужик с винтовкой («Человек с ружьем») — непримиримо заявляет:

— Мы капиталистов передушим и начнем всемирную братскую жизнь, как научает нас Ленин, мудрый человек!

Бородатый Солдат — новый облик Павла Власова и машиниста Нила из «Мещан». Это они еще в самом начале века заявили во всеуслышание: «Хозяин в стране тот, кто работает!»

В пьесе «Сомов и другие» на сцену выведены те, кто противостоит настоящим Хозяевам земли русской. Эта человеческая шваль — величайшая беда России. Русскую революцию готовили Павел Власов (со своей матерью Ниловной), а на вершине власти потрясенная страна вдруг увидела Янкеля Свердлова и Лейбу Троцкого, их срамные хари, похожие на лобки ведьм. Россия под их безжалостным владычеством захлебнулась кровью. Однако «есть, есть Божий суд, наперсники разврата!». И явился «Грозный Судия» в облике несостоявшегося православного священника, воспитанника Тифлисской духовной семинарии. И началось долгожданное возмездие.

Действие пьесы «Сомов и другие» завершается тем, что появляются агенты ОГПУ и арестовывают всю ораву вредителей, ненавистников России.

Пока что угадываются мотивы первых судебных процессов вредителей: «Шахтинское дело», процесс «Промпартии».

Для самого решительного очищения время еще не настало...

Глава 18

   В 1918 году, спустя неделю после зверского расстрела Царской Семьи, появился устрашающий декрет об антисемитизме. Населению Республики Советов запрещалось даже упоминать о тех, кто совершил такую кровавую расправу в ипатьевском подвале. Леденящее дыхание декрета ощущалось долго. Расстрельная пуля ожидала всякого, кто посмел бы косо глянуть на еврея.
   Официального извещения об отмене страшного декрета не публиковалось. Однако его удавье влияние на обывателя понемногу ослабевало, а после падения Зиновьева и разгрома путча Троцкого как бы само собой сошло на нет.
   Алексей Максимович, вернувшись на Родину, попал в обстановку, к которой требовалось приглядеться. Недавние захватчики, победительные, горделивые, надутые спесью, обильно осыпались с верхних этажей и столь же обильно концентрировались в подвальных помещениях большого государственного дома. Они находили себе места в разнообразных учреждениях культуры, в издательском мире, в системе высшего образования. Кроме того, проигравших с распростертыми объятиями принимали такие привилегированные организации, как Общество старых большевиков и Общество бывших каторжан и ссыльных. Там постаревшие, потерявшие зубы троцкисты и зиновьевцы попрекали один другого в былом оппортунизме, скорбели о крушении своих кумиров, а все вместе исходили злобой к «корявому Оське», к уплывшей из их рук России и к русскому народу, не принявшему их руководство.
   Эти выбитые из седла конквистадоры образовали довольно толстый пласт, и этот пласт смердел все ощутимей. Последней каплей было издание книги маркиза Кюстина о России, сочинения, напичканного ядом редкой русофобии. Несмотря на отсутствие зубов, кусаться постаревшим палачам по-прежнему хотелось — и вот: укусили, как смогли! После этого «сверху» последовал ряд санитарных очистительных мер: были закрыты оба Общества с их журналом и издательством. Заодно ликвидировали и давнишнюю «лавочку» — Еврейскую секцию ВКП(б) с ее многочисленными изданиями на идиш.
   Отныне проигравшие могли собираться лишь на кухнях...
   Последовало, однако, новое доказательство поразительной изворотливости этой цепкой публики: появилось пламенное стихотворение Ильи Эренбурга:


Мы часто плачем, слишком часто стонем,
Но наш народ, огонь прошедший, чист.
Недаром слово «жид» всегда синоним
С великим, гордым словом «Коммунист!»

   Это была установка на продолжение борьбы. Метод предлагался простой, но безотказный: всяк, кто плохо молвит о еврее, тот против коммунистов, против самой партии. Своеобразное воскрешение декрета об антисемитизме.
   Воспрянули духом боевые стаи критиков. Они получили универсальное оружие. Отныне можно изничтожать любое талантливое произведение и возносить всяческие поделки ремесленников и халтурщиков.
   Вступила в действие система узнавания: «свой-чужой».
   Горький, естественно, был отнесен к самым ненавидимым «чужим».
   Сбрасывание с «корабля современности» Алексей Максимович пережил в первые годы советской власти. Теперь ему предстояло узнать самую оголтелую травлю. Рвали его рьяно, но, в общем-то, примитивно, неизобретательно. Даже на это привычное занятие у них не хватило настоящего таланта.
   Для затравки, как и положено, уськнули мелкоту. Какой-то Н. Чужак принялся вдруг скорбеть по поводу оскудения таланта Горького и заявил, что «учиться у него советским молодым писателям совершенно нечему». Подзабытый писатель Е. Чириков, когда-то нашумевший своей пьесой «Евреи» (и были они с Горьким приятелями), внезапно ни к селу, ни к городу обозвал великого писателя «Смердяковым русской революции». В тон ему отозвался влиятельнейший партийный журналист Л. Сосновский: «Горький — бывший Глав-Сокол, ныне Центро-Уж». Он же охарактеризовал его, как «изворотливого, маскирующегося врага на арене классовой борьбы с враждебной пролетариату реакционной линией».

Тявканье критических мосек сменилось басовитым лаем матерых псов, натасканных на крупную дичь. Сам нарком А. Луначарский капитально разделал одно из лучших произведений писателя «Дело Артамоновых». Крепенький, как булыжник, В. Шкловский ахнул по Горькому целой книгой «Удачи и поражения Максима Горького». Итог творчеству классика он подвел печальный: «Проза Горького похожа на мороженое мясо». Архимаститый О. Брик прибег к уничтожительному теоретизированию: «Формула Горького «Человек — это звучит гордо» для нас совершенно не годна, потому что человек — это может звучать подло, гадко в зависимости от того, какое он дело делает».

В перебранку с хулителями Горький не вступал. Со своей маститостью он походил на линкор в окружении мелко сидящих лодчонок. Он лишь вышел из числа сотрудников журнала «Красная новь».

Тем временем накатная волна хлестала по Москве со всех сторон. Провинция, как водится, старалась превзойти столичную брань. Из Сибири, например, послышалось совсем уж уголовно-наказуемое: «замаскировавшийся враг» и даже «литературная гниль».

Терпение Горького лопнуло в день открытия VII Всесоюзного съезда Советов. Он был приглашен в качестве почетного гостя. Утром делегаты, заполнившие зал, глазели на великого писателя и в то же время с изумлением читали в «Правде» открытое письмо Ф. Панферова, адресованное Горькому. Автор толстенных «Брусков» размахивал своим увесистым сочинением, словно разбойник кистенем. Алексей Максимович воспользовался тем, что вместе с ним в президиуме съезда сидел Л. Мехлис. Он попросил поместить в «Правде» его ответ зарвавшемуся хулигану. Мехлис заюлил, сославшись на отсутствие инструкций, и, в общем-то, печатать ответ Горького не стал.

Так сказать, бьют и возмутиться не дают. Ситуация знакомая...

Старый писатель походил на матерого медведя, облепленного злобно тявкающей охотничьей мелюзгой. Собачня повисла на нем со всех сторон.

К счастью, в ситуацию со всем своим авторитетом вовремя вломился Сталин. Появилось специальное постановление ЦК ВКП(б) «О выступлении сибирских литераторов и литературных организаций против Максима Горького». Зычный окрик «сверху» мгновенно утихомирил зарвавшихся псов. С этого дня Горький получил возможность спокойно жить, лечиться и писать (теряя силы, он спешил закончить «Жизнь Клима Самгина»).

«Жалует царь, да не жалует псарь...»

Центральный Комитет простер над головой вернувшегося писателя свою могучую руку. Но как быть с остальными? Не принимать же партийные постановления по каждому русскому писателю!

Обломав зубы на Горьком, критическая свора с остервенением накинулась на остальных. Выявились сугубые «специалисты» по травле того или иного литератора. Так, с именем О. Бескина были связаны трагические судьбы С. Есенина и С. Клычкова. Л. Авербах и И. Макарьев самозабвенно рвали плоть А. Платонова. Творчество М. Булгакова и А. Ахматовой считалось заповедником для В. Шкловского. На молоденьком М. Шолохове оттачивал свои зубы В. Гоффеншефер. И. Нович грыз М. Пришвина, А. Черный — А. Ремизова, А. Яблоновский считался лучшим специалистом по Бунину.

В качестве «маяков» советским литераторам преподносились произведения А. Коллонтай, Ю. Либединского, В. Киршона, Ф. Гладкова, Ф. Панферова, К. Чуковского. И, конечно же, «великого» Д. Бедного!

Поборница «Крылатого Эроса» А. Коллонтай написала два романа: «Любовь пчел трудовых» и «Свободная любовь». Оба произведения «трактовали важную концепцию новой советской женщины». Мировоззрение писательницы стало настолько «прогрессивным», что в своих романах она брала в кавычки такие слова, как родители, дети, русский брак, отец, мать. По ее мнению, они обозначали понятия отжившие, чуждые, вредные... К. Чуковский вошел в когорту классиков за две поэмы: о мухе и о таракане... А о романе «Цемент» критики О. Брик и П. Коган в один голос отзывались: это пример для таких известных «графоманов», как Л. Толстой и И. Тургенев.

Самые восторженные оценки получило обильное творчество Д. Бедного. Ничего более яркого русская литература не рождала. Вершина! Само совершенство! Образец!

Д. Бедный, само собой, вылезал из кожи, чтобы «быть на уровне» и не подвести своих оценщиков.

Этот тучный, но на удивление поворотливый угодник умел устраиваться в любой жизни. Сочинитель бесхитростный и примитивный, он в свое время катался в личном поезде Троцкого, тот называл его «отчаянным кавалеристом слова» и осыпал наградами. Позднее он расчетливо сошелся с ленинской сестрой Маняшей и стал жить в Кремле, как член правительства, однако сбежал от нее, как только Ленина не стало... Поговаривали, что своим появлением на свет он обязан кому-то из великих князей — так сказать «дитя мимолетного любовного увлечения» (отсюда его настоящая фамилия — Придворов).

О своем отце он всю жизнь хранил упорное молчание, но о матери однажды, выступая перед коллективом типографии газеты «Правда», отозвался так:

— Она у меня, дорогие товарищи, была блядища! О таких, как Д. Бедный-Придворов хорошо сказал наш замечательный поэт и патриот Ф.И. Тютчев:

А между нас — позор немалый — 
В славянской, всем родной среде,
Лишь тот ушел от ИХ опалы 
И не подвергся ИХ вражде, 
Кто для своих всегда и всюду 
Злодеем был передовым: 
ОНИ лишь нашего Иуду 
Честят лобзанием своим.

Лютую злобу у растолстевшего литературного грызуна вызывал памятник Минину и Пожарскому на Красной площади. Он призывал выкинуть его, как исторический мусор... Много шума наделала постановка его пьесы «Богатыри» в Камерном театре у Таирова. Автор обратился к эпохе крещения Руси при Владимире Святом. И сочинитель, и режиссер вылили на зрителей столько мерзостей и грязи о прошлом нашей Родины, что многие покидали зал, не выдержав спектакля до конца.

Основной трибуной для стихотворца была партийная «Правда». Яростный борец с церковью и православием, он сочинил «Новый Завет без изъяна евангелиста Демьяна». Срамец и охальник, он переступил все мыслимые границы приличия. Миг Богоявления, связанный с архангелом Гавриилом, принесшим Богоматери благую весть, подан автором так: «... Гаврюха набил ей брюхо. Сказал: «Машка, не ломайся, брось!» А она копыта врозь». Волна возмущения бессовестным пакостником достигла того, что правительство Великобритании прислало в Москву официальную ноту протеста.

Гнусный опус толстобрюхого сочинителя вызвал гневный ответ С. Есенина:

Нет, ты, Демьян, 
Христа не оскорбил.
Ты не задел его нимало.
Ты сгусток крови у креста
Копнул ноздрей, как толстый боров.
Ты только хрюкнул на Христа,
Демьян Лакеевич Придворов.

Стихи эти ходили по рукам, напечатать их не посмели...

А Демьян, издеваясь над «мужиковствующими» поэтами, наплевал на их возмущение и выплеснул очередной гейзер рифмованной брани:

... Самобытной, исконной,
И жижею гнойной, зловонной,
Пропитавшей рогожи,
Обмазать их истинно русские рожи!

Конец мерзопакостному «творчеству» бессовестного стихоплета положил сам Сталин. Генеральный секретарь, сохранивший привычку просматривать «Правду» по утрам, возмутился басней «Слезай с печки». Верный своей русофобской манере, Д. Бедный язвительно разделал русского человека, вечного, на его взгляд, пьяницу и лежебоку. Иосиф Виссарионович взялся за перо и отхлестал бесстыжего сочинителя по упитанным мордасам:

«Революционные рабочие всех стран единодушно рукоплещут советскому рабочему классу и, прежде всего, русскому рабочему классу. А Вы? Стали возглашать на весь мир, что Россия в прошлом представляла сосуд мерзостей и запустения, что «лень» и «стремление сидеть на печке» являются чуть ли не национальной чертой русских вообще... Нет, высокочтимый т. Демьян — это не большевистская критика, а клевета на наш народ!»

На этот раз Демьян раздражился и сгоряча накатал Сталину гневное письмо. Он указал на свои заслуги, на ордена, а заодно пожаловался, что его вдруг почему-то лишили личного вагона для разъездов по стране. Он требовал более бережного отношения к своей персоне.

Ответ Сталина носил характер спокойной выволочки зазнавшемуся рифмоплету.

«Десятки раз хвалил Вас ЦК, когда надо было хвалить. Десятки раз ограждал Вас ЦК (не без некоторой натяжки!) от нападок отдельных групп и товарищей из нашей партии. Вы все это считали нормальным и понятным. А вот, когда ЦК оказался вынужденным подвергнуть критике Ваши ошибки, Вы вдруг зафыркали. На каком основании? Может быть, ЦК не имеет права критиковать Ваши ошибки? Может быть, Ваши стихотворения выше всякой критики? Побольше скромности, т. Демьян. И. Сталин».

Как раз скромность-то и не входила в число добродетелей наглого старателя на литературной ниве. Но верным нюхом он обладал. Щелк руководящего арапника доказал ему, что у всякой наглости имеются разумные пределы. По усвоенной привычке Демьян поспешил поправить свое положение и создал очередной рифмованный «шедевр»:

Мне знаком не понаслышке
Гигант, сменивший Ленина на пролетарской вышке!

Не помогло. Недруги Демьяна также имели отменное, верхнее чутье и сразу уловили, что позиции неприкасаемого «Демьяна Бедного, мужика вредного» сильно пошатнулись. Критики, как водится, накинулись стаей и обнаружили в творчестве опального стихоплета множество разнообразнейших ошибок: политических, исторических, антинародных, аморальных и всяких иных. Последовали естественные оргвыводы. Сначала исчезли из обихода его песни (даже знаменитая «Как родная меня мать провожала»), затем у него отобрали партбилет, после чего, само собой, исключили из числа писателей.

Политическое своеобразие тогдашней обстановки проявлялось в том, что охаянный со всех сторон сочинитель навсегда исчезал со страниц массовой печати. Он становился живым покойником, и читатели забывали о нем навсегда. Д. Бедный познал такое забвение сполна. Он стал стремительно худеть и тускнеть. Какое-то время ему еще удавалось пробавляться привычными пакостями в изданиях «Союза безбожников» у большого специалиста по небесным делам Минея Губельмана (он же — Емельян Ярославский). Там еще были скудные родники, питавшие «творчество» оголтелых русофобов-богоборцев Румянцева-Шнейдера, Кандидова-Фридмана, Захарова-Эдельштейна, Рановича, Шахновича, Ленцмана и Мельцмана. Потом иссяк и этот источник. Имя «Демьяна Бедного, мужика вредного» навсегда кануло в вечность.

Выход на страницы массовой печати обрюзгший стихотворец получил на второй год Великой Отечественной войны. Газеты стали помещать его стихотворные подписи под карикатурами. Но подписывался «мужик вредный» совершенно иным именем — Д. Боевой.

На глазах Горького игрался последний акт жизненной трагедии Владимира Маяковского.

Необыкновенный успех этого необыкновенно горластого стихотворца во многом связан с Лубянкой. Расстрельное ведомство основательно приложило свою мохнатую лапу к наведению порядка на советском Парнасе. Одних оно решительно сволокло в подвалы, других вознесло на недосягаемую высоту. Осчастливленные служители муз, отрабатывая доверие, страстно включались в систему самого безудержного словоблудия и постоянно ощущали немигающий удавий зрак страшилища с Лубянской площади столицы.

Сейчас уже совсем забыто о том, что среди литераторов-профессионалов в те времена имелась мощная прослойка чекистов, увлеченно балующихся лирой. Уровень таланта сочинителей в петлицах полностью зависел от их служебного положения в карательной системе. В этом отношении никто не мог сравниться с «восхитительной Идой» — так называли жену шефа Лубянки Г. Ягоды (она же являлась племянницей Я. Свердлова и сестрой Л. Авербаха). Правда, перу ее принадлежал всего один «шедевр» — брошюра о благотворном влиянии на заключенных советских концлагерей. Тем не менее к ее подножию стремились как профессиональные чекисты, так и профессиональные сочинители. И не было ничего удивительного в том, что многие литераторы, увлекшись, попадали в кадры Лубянки для исполнения неких секретных обязанностей.

Среди таких увлекшихся выделялись супруги Брик и, естественно, Леопольд Авербах.

А время стремительного возрастания поэтической славы Маяковского удивительно совпадает с годами, которые он провел под крышей дома Бриков в качестве второго мужа любвеобильной Лили.

До сих пор нет вразумительного объяснения этому странному семейному счастью втроем.

Впрочем, только ли втроем! Вся Москва знала, что через постель Лили при официальном постоянном муже Осе и при постоянном сожителе «Володичке» Маяковском проходит целая череда еще и временных мужчин, поселявшихся под крышей бриковского дома и укрывавшихся общим семейным одеялом.

Поразительно при этом поведение Оси: он не только не ревновал свою жену, но и всячески обслуживал любые прихоти ее разнообразных любовников. Угадывалось в этом что-то древнее, библейское: ведь первым, кто подложил свою жену Сару похотливому фараону, был Авраам, прародитель еврейского племени.

В отношениях с женой Ося держался самых прогрессивных взглядов. Время от времени он возмущенно восклицал:

— Нормальная семья — это такая уж мещанская ограниченность!

Маяковский — и это тоже было общеизвестно, — поселился в квартире Бриков всерьез и надолго.

Лиля Брик (девичья фамилия Каган) всю жизнь похвалялась тем, что никогда не пачкала своих холеных ручек никакой работой. Она с 13 лет пошла по мужским рукам и освоила в своем древнейшем ремесле какие-то настолько тайные секреты, что ее власть над мужчинами становилась беспредельной и деспотичной. «Знакомиться луч^ ше всего в постели!» — заявляла она всякому, кто попадал в орбиту ее извращенного внимания. Через постель этой советской Мессалины прошли Н. Пунин, будущий муж А. Ахматовой, Ю. Тынянов, А. Мессерер, кинорежиссеры Л. Кулешов и В. Пудовкин, военачальник В. Примаков, крупный чекист Я. Агранов и два совершенно загадочных человека: Ю. Абдрахманов, «шишка» из кавказской республики, и А. Краснощеков (он же — Аарон То-бисон), портной из Чикаго, занимавшийся темными делами в Дальневосточной республике, а затем ставший в Москве одним из руководителей Госбанка.

Обстановка в доме Бриков напоминала собачью свадьбу. Мужчины увивались вокруг томно усмехавшейся Лили и, вожделея, отчаянно отпихивали один другого, иногда показывали зубы и даже рычали. Впрочем, все смолкали, когда появлялся Янкель Агранов, мрачный чекист самого высокого ранга, с вечно прихмуренными глазами и уголками властного рта, приспущенными вниз, словно у бульдога. Ему было постоянно некогда, и Лиля уединялась с ним в спальню, не обращая внимания на притихших гостей.

Захаживал в дом Бриков и Кашкетин, один из самых кровавых палачей ОГПУ. Впоследствии его имя заставит трепетать лагерных обитателей Воркуты. Из членов этого же «кружка» происходил и свирепый Гаранин, начальник режима на Колыме.

Истасканный извращенец Пунин так воспел потаенное искусство Лили Брик: «Зрачки ее переходят в ресницы и темнеют от волнения. У нее торжествующие глаза. Есть что-то сладкое и наглое в ее лице с накрашенными губами и темными веками... Эта обаятельная женщина знает много о человеческой любви, особенно о любви чувственной».

Маяковский, как и все члены «Лилиного кружка», испытывал очарование этой искусницы и с удовольствием сделался полнейшим «подкаблучником».

При всей своей богатырской стати и громогласии поэт был из тех, кто ни дня не мог существовать без наставника. Таким руководителем для него сделался Ося Брик, провозглашавший основой своей эстетики самый неприкрытый цинизм. Этому добровольному подчинению сильно способствовала и низкая образованность Маяковского. Учиться ему, как известно, не довелось. Он отдавал свои накарябанные стихи Осе, чтобы тот расставил знаки препинания и устранил ошибки. Есть подозрение, что разбивку стихов «лесенкой» также придумал Ося (для вылаивания их с трибун в массы).

Сочинив поэму с двусмысленным названием «Облако в штанах», Маяковский нигде не мог ее пристроить. Издательства отказывались от подобных «шедевров». Поэта выручил Ося Брик. Сын богатого торговца, он напечатал поэму за свой счет и тем самым усилил зависимость Маяковского от своего благорасположения. Поэт стал буквально заглядывать в рот своему учителю и благодетелю.

Невзрачный Ося с миной мудреца на своем мелком местечковом личике поучал необразованного горлана-великана:

—Мне смешна ваша наивность, Володя (в доме был принят хороший тон — на «вы»). Не будь Пушкина, «Евгений Онегин» все равно был бы написан. Все равно! Неужели вы считаете, что, не будь Колумба, Америка так и осталась бы неоткрытой? П-хе, я с вас смеюсь!

Подняв сухонький пальчик, он метал в медный лоб Маяковского бисер своих ежедневных наставлений:

— Надо постоянно... слышите? — постоянно плевать и плевать на так называемый алтарь искусства!

И обильно, словно овца «орешками», сыпал трескучими цитатами из всевозможных философских сочинений. Начетчик он был непревзойденный, и в этом была его неотразимая сила перед девственным поэтом.

Ося начисто отвергал пласты накопленной человечеством культуры и отрицал саму культуру. Он откровенно предпочитал городскую цивилизацию (отсюда все «Долой!» хулиганствующих футуристов). Под влиянием своего руководителя Маяковский иронично заявлял смущенному Пастернаку:

—Вы любите молнию в небе, а я — в электрическом утюге!

А в стихах орал: «Радостно плюну, плюну в лицо вам...» Это же отсюда: «Я люблю смотреть, как умирают дети!»

Дом Бриков, набитый Багрицкими, Кирсановыми, Светловыми, породил целое поколение изломанных «творцов». Здесь никому не приходило в голову чему-то поучиться у

народа. Здесь все рвались учить народ. Здесь искали не жизненную позицию, а свою роль в жизни. И уверенно исполняли эти роли, горланя верноподданнические клятвы с такой отчаянной смелостью, будто собирались не в кассу, а на эшафот. И над всем простиралась мощная лапа ОГПУ. Мало-помалу о Лиле и Осе стали испуганно шептаться: «Это страшные люди. Они способны на все!»

А «собачья свадьба» в доме Бриков продолжалась. Лиля, имея двух «домашних» мужчин, не останавливала своего постельного конвейера и потешалась над тем, что Маяковский всякий раз мрачнел и сжимал кулаки.

—Вы себе представляете, — со смехом рассказывала она, — Володя такой скучный, он даже устраивает сцены ревности!

Потом добавляла уже вполне спокойным тоном:

—Ничего, страдать Володе полезно. Он помучается и напишет хорошие стихи.

Творческий метод московской Мессалины, как ни странно, принес свои плоды: изнемогая от бессильной ревности, Маяковский написал большую поэму, а потом еще и пьесу. Ося Брик снисходительно похвалил достижения ученика, как в поэзии, так и в драматургии. Дело стало за названием. После многочисленных вариантов остановились на таких: поэма — «Хорошо!», пьеса — «Клоп». В обоих случаях угадывается могучее влияние наставника, особенно с пьесой. В самом деле, еще совсем недавно русский зритель и читатель восхищался гордо парящими Чайкой, Буревестником и Синей Птицей, теперь их заменили ничтожные клоп, таракан и муха-цокотуха. Короче, вместо птиц — презренные инсекты.

Вездесущий Корней Чуковский как-то проницательно обронил: «Быть Маяковским очень трудно». На этот раз его суждение попало в цель. Стараясь заслужить одобрение своего учителя, Маяковский в то же время чувствовал, что его настойчиво подпихивают на позиции антиискусства. Этому всячески противилась его талантливая натура. Разлад в душе грозил конфликтом — назревало неотвратимое прозрение.

Само собой, произошло это не сразу, не мгновенно: копилось и накопилось. В частности, хвастливые рассказы Оси о расстрелах на Лубянке, зрителем которых он бывал не раз. Постоянное науськивание на МХАТ и Большой театр, на Горького и Брюсова, язвительные шпильки по поводу дружеских отношений с Булгаковым, за недостаточно свирепое отношение к идейно шатающимся друзьям. Добавило горечи и лубянское удостоверение Лили за № 15073. Дама его большого сердца оказалась обыкновенной сексоткой на хорошей зарплате.

Словом, надежный Лилин поводок (да и только ли ее?) стал ослабевать и, наконец, порвался.

Началось с обыкновенного вроде бы спора, в котором «подкаблучник» вдруг проявил необъяснимую раздражительность. В сердцах он назвал Леопольда Авербаха мерзавцем (это — родственника Свердлова и Ягоды, руководителя РАППа и журнала «На посту»!). Строго одернутый Осей, поэт брякнул совсем уж безответственное и совершенно возмутительное:

— Все они там Коганы!

У хозяев, Лили и Оси, вытянулись лица. Они переглянулись. Кажется, у Володи начинают прорезаться глазки. Да что там глазки... у него зубки начинают прорезаться! Чего доброго, он, глядишь, захочет жить своим умом, вознамерится ходить на собственных ногах. Это был тревожный признак.

И тревога Бриков оправдалась. Маяковский — страшно молвить! — собрался завести собственную семью, т.е. жениться и навсегда уйти из дома. Но это же... это же подло, гнусно, это, в конце концов, самое настоящее предательство! Уж не мы ли... и все для него, для него! А — он?

С уходом Маяковского для «сладкой парочки» кончалась большая лафа, они теряли безответную дойную корову, полностью прибранную к рукам курицу, несущую золотые яйца.

«Заклятые друзья» действовали с предельной глумливостью. Они постарались доказать поэту, что без их поддержки он — ничто, творческий нуль. Задетый за живое, Маяковский впал в амбицию. «Неужели вы всерьез считаете, что всем сделанным я обязан только вам? Ошибаетесь, уважаемые. И я вам это докажу!»

Однако он плохо изучил своих недавних соратников и друзей. Для этой братии пределов низости не существовало.

К тому времени уже оформилось «творческое» слияние обеих литературных групп — Оси и Леопольда. Это было необходимое и тщательно продуманное национальное сплочение. И Маяковскому выпало узнать всю мощь этого неумолимого, не брезгующего никакими средствами союза.

Недавние друзья и соратники принялись действовать. И дом Бриков, прежде такой уютный для поэта, предстал не только салоном избранных и допущенных, но и настоящим штабом штурмовых отрядов.

Владимир Владимирович сам был громилой не из последних. Это же он писал со всей присущей ему яростью: «Дворянский Пушкин, мелкобуржуазный Есенин, царь мещанского искусства — Художественный театр: в исторический музей всю эту буржуазную шваль!» А в 1922 году в Берлине, в кафе Ландграф, он своим стенобитным басом заявил: «Горький — труп. Он сыграл свою роль, и больше литературе не нужен!» (Незадолго перед этим облив выжитого из России великого писателя гнусными помоями в специально сочиненных стихах.) Словом, в рядах погромщиков традиционной русской культуры Маяковский действовал в самом авангарде.

Теперь ему предстояло испытать на своей шкуре удары, укусы и плевки недавних собратьев. Настала его очередь быть сброшенным с пресловутого «корабля современности». Из торжествующего палача он превращался в обреченную жертву.

Самое время задуматься о том, насколько правдивы рассказы тех, кого якобы допускали в подвалы Лубянки в качестве зрителей бесчисленных расстрелов. Верить ли им? Можно бы, в общем-то, и усомниться, но этим похвалялись и Блюмкин, и Брики, и Авербах, и даже Есенин. Приходится таким образом поверить. Тем более, что эти кровавые представления вполне укладываются в стратегию засилья и носят откровенно назидательный характер: смотрите, презренные гои, и содрогайтесь!

Смотрели и содрогались, и проникались обыкновенным человеческим ужасом при одном упоминании о Лубянке.

Этот ужас, словно некий нимб, светился над головами тех, кто имел хоть какое-то касательство к грозному ведомству.

Лиля и Ося Брики являлись давними проверенными сотрудниками ВЧК-ОГПУ. И Маяковский об этом знал — узнал в конце концов.

Не содрогнулся ли он перед вполне реальной перспективой оказаться в беспощадных лапах «тетки» (так в целях конспирации тогда называли лубянское ведомство). Общеизвестно, что при всей богатырской стати и басовитости Маяковский обладал далеко не мужественным характером.

Словом, падать с такого высокого пьедестала было невыносимо больно.

В одной из своих многочисленных статей (а писал он изобильно) Ося Брик как бы мимоходом обронил, что во всем

творческом наследии Маяковского испытание временем вынесет совсем немногое. «Самое лучшее, что он написал: «Нигде, кроме, как в Моссельпроме!» Ему откликнулся Леопольд Авербах, квалифицировав грохочущую поэзию Маяковского, как «зарифмованное изложение истории ВКП(б)».

Маяковский занервничал. Ему после приговора таких «корифеев» стало казаться, что он на самом деле исписался. Подтверждением этому стал оглушительный провал новой пьесы под названием «Баня». Что тому было причиной? Скорей всего, необыкновенное трюкачество Мейерхольда. Постановочные эффекты режиссера превратили спектакль в сплошную клоунаду. Специально он, что ли, сотворил такое цирковое представление на театральной сцене? Публика негодовала, актеры брюзжали, но подчинялись деспоту-маузеристу.

Первой на скандальную постановку отозвалась «Правда». Критик В. Ермилов назвал саму пьесу «нестерпимо фальшивой». На его взгляд, автор «Бани» боролся не с бюрократизмом, а с государством (заодно к пьесе критик пристегнул также не понравившийся ему рассказ А. Платонова «Усомнившийся Макар»)...

Подхватив зачин центральной «Правды», критики накинулись на пьесу стаей. Тальников: «кумачовая халтура». Лежнев: «дело о трупе». Коган: «автор чужд нашей революции». Лелевич: «деклассированный интеллигент». Критик Правдухин назвал Маяковского «обезумевшим до гениальности Епиходовым», а Насонов сравнил «с гоголевским Поприщиным».

Молодой, еще только начинающий критик из Ростова Ю. Юзовский расширил поле травли и посвятил статью разбору поэмы «Хорошо!». Его вывод: «Картонная поэма. Протокол о взятии Таврического дворца». Безвестного ростовчанина дружно поддержали два маститых москвича И. Дукер и М. Беккер. Их приговор: «Маяковский далек от понимания Октября».

Мощно жахнула по зафлаженному поэту «Литературная газета». Она поместила групповое письмо собратьев по перу: Перцов, Третьяков, Чужак. Опытные, клыкастые, они всласть поглумились над «Володичкой». А в «Комсомольской правде» старинный друг Семен Кирсанов опубликовал признание, что собирается сжечь собственную руку, оскверненную частыми дружескими рукопожатиями с Маяковским («Бензином кисть облить, чтоб все его рукопожатья со своей ладони соскоблить»).

Владимир Владимирович горделиво, намеренно красуясь, называл себя «ассенизатором и водовозом, революцией мобилизованным и призванным». Но он никак не ожидал, какие тучи «добра» смердели рядом с ним и набивались ему в друзья. Век живи, век учись...

Удары наносились беспрерывно и со всех сторон.

Гонители знали, как дорожит поэт благосклонным вниманием кремлевских владык. Всю жизнь он был уверен, что' делает необходимое и полезное партийное дело. Он себя «под Ленина чистил», и делал это совершенно убежденно. И считал, что его заслуги не вызывают никаких сомнений.

Сюда-то и последовал очередной рассчитанный удар.

Необходимо оговориться, что тот довольно крепкий поводок, на котором Брики довольно долго вели поэта, имел свою замысловатую историю.

Еще на заре поэтической юности Маяковский, провинциал из Закавказья, устраиваясь в столице, проявил завидное умение улавливать верное развитие событий. В 1915 году ему удалось напечатать в альманахе «Стрелец» свои стихи под названием «Анафема». Выход альманаха заслужил внимание критики. Один изъян имелся в «Стрельце» — в нем рядом со стихами Маяковского была напечатана статья В. Розанова, слывшего в те времена закоренелым антисемитом. И Маяковский вдруг совершает на удивление точный и сильный ход: в газете «Биржевые ведомости» он помещает заявление о том, что ему претит печататься в издании, где находят место произведения презренных антисемитов. «Биржевка» была газетой массовой. Разгорелся общественный скандал. Газета «Русское знамя» откликнулась статьей известного журнала-черносотенца Л. Злотникова «Иудей в искусстве». В. Розанов упрекнул Маяковского в том, что он пресмыкается перед влиятельной когортой: Л. Гуревич, М. Гершензон и А. Волынс-кий-Флексер. А известный деятель М. Спасович в газете «Голос Руси» язвительно отозвался о протесте Маяковского: «Политическое антраша, которое неожиданно отколола желтая кофта, привело в восторг еврейских публицистов». Автор высказал догадку, что при таких талантах провинциал из Закавказья незамеченным в литературе не останется.

Верхнее чутье поэта на самом деле сработало безошибочно. Он сразу обратил внимание на себя тех, от кого в те годы зависела судьба вступающих на литературную дорогу. Маяковский во весь голос объявил себя «своим».

Богатырская стать и громкий голос прекрасно дополняли облик неистового «горлана-главаря».

При дружной поддержке «своих» поэт взмыл в небеса молодой советской поэзии подобно ракете. Он весь горел и искрился. Состязаться с ним в успехе мог только один Демьян Бедный.

В 1919 году с Маяковским едва не приключилась беда. Он выступал в Кремлевском красноармейском клубе. В зале находился В.И. Ленин. Поэт старался и демонстрировал все свои эстрадные приемы. «Гвоздем» вечера он сделал свое известное стихотворение «Наш марш». В битком набитом зале грохотал зычный голосище:

Эй, Большая Медведица! 
Требуй, чтоб нас на небо
взяли живьем!

К изумлению и Маяковского и устроителей вечера, это стихотворение вызвало гнев Ленина.

— Ведь это же черт знает что такое! — выговаривал Вождь смущенному Бонч-Бруевичу. — Требует, чтобы НАС на небо взяли живьем. Ведь надо же досочиняться до такой чепухи! Мы бьемся со всякими предрассудками, а тут, подите, пожалуйста, из Кремля нам несут такую чепуху. Незнаком я с этим вашим поэтом. Если он и все так пишет, то... с его писаниями нам не по пути. И читать такую ерунду на красноармейских вечерах просто преступление!

После такой оценки любой сочинитель скукожился бы и притих. Однако охаянному Вождем поэту подставили могучее плечо «свои». И ленинскую хулу пронесло, будто весеннюю шальную тучку. Маяковский удержался на плаву и принялся с азартом отрабатывать незабываемую стайную услугу.

В постоянном признании этой услуги и заключалась крепость поводка, на котором его держали Брики.

И вот поэт забылся — причем настолько, что позволил себе непристойно ёрничать по поводу «Коганов».

Стая глумливо приготовила клыки.

«Смотри, Володичка, ты сам выбрал свою судьбу. Теперь не плачь, утешать будет некому. А будет больно, очень больно!»

Словом, «заклятые друзья» постарались доказать, что поэт совершил непоправимую ошибку. Роковую!

В пику неуемным злопыхателям поэт решил устроить юбилейную выставку, посвященную 20-летию своего творчества. Выставка так и называлась: «20 лет». Он сильно рассчитывал на поддержку читателей. Однако у «друзей» имелись приемы и на этот случай. Они так обложили поэта, создали вокруг него такой вакуум, что выставка с треском провалилась. Маяковский разослал сотни пригласительных билетов (в том числе и членам Политбюро). На выставку не пришел никто. Заглянули лишь Ося Брик и Виктор Шкловский. Их глумливые ухмылки с убийственной силой дали понять паникующему «горлану-главарю», насколько он зависим от благорасположения современного литературного болота.

В отчаянии от неслыханного провала в Москве Маяковский повез выставку в Ленинград, в город, где на его вечерах от публики всегда ломились залы. Напрасно! Повторилась картина полного бойкота.

Нашелся один-единственный журнал, отважившийся прорвать хорошо организованный заговор умолчания и все же отозваться на юбилей поэта. В апрельском номере поместили традиционное приветствие и даже напечатали портрет юбиляра. Пронюхав об этом, «друзья» приняли срочные меры. Выход журнала был задержан более чем на месяц. А когда запоздавший номер попал читателям, там уже не было ни приветствия, ни портрета — выдрали из всего напечатанного тиража. А тех сотрудников, кто подготовил это «возмутительное приветствие», примерно наказали.

А в Париже Маяковского ждала Татьяна Яковлева, высокая статная красавица. Они настолько подходили друг к другу, что на них оглядывались прохожие. Поэт обещал приехать за ней ранней весной и навсегда увезти ее в Россию.

Маяковскому хотелось предстать перед невестой триумфатором. Словно назло, счастье изменило ему именно в эти дни. Провалы следовали один за другим.

Раздосадованный, раздраженный, Маяковский собрался ехать в Париж. Подходил срок встречи с Яковлевой. И тут последовал самый болезненный, самый сокрушительный удар: ему не дали разрешения. Лубянка посчитала, что ему в Париже делать нечего.

А в это же самое время Брики, Лиля и Ося, уехали на два месяца в Лондон. Им отпустили дефицитную валюту, чтобы они смогли пожить в условиях развитого Запада и хоть немного отдохнуть от России.

К окончательному добиванию Маяковского подключается парижский штаб ОГПУ — Эльза Триоле, родная сестра Лили. Она посещает Татьяну Яковлеву и «убивает» ее известием из Москвы: Володя женится. Возмущенная Татьяна отвечает тем же самым: наспех выходит замуж.

Маяковский, сраженный коварством невесты, окончательно теряет голову. Он никому не нужен: ни сам, ни «все сто томов его партийных книжек».

Набросав завещание, он стреляет себе в сердце.

Любопытно, что первым к опрокинутому выстрелом поэту вбежал Янкель Агранов (словно стоял на лестничной площадке и ожидал). Впоследствии он очень избирательно демонстрировал снимок валявшегося на полу поэта. Уголки его вечно опущенных губ кривились, изображая удовлетворенную усмешку.

Некролог на смерть поэта подписали самые «заклятые друзья» убитого: Агранов, Асеев, Катанян, Кирсанов, Перцов.

Казалось бы, цель достигнута: строптивец наказан быстро и с предельной жестокостью. Но нет — глумление продолжалось и над мертвым. Сначала зашептались, что посмертная записка написана не Маяковским (карандашом, с ошибками, без знаков препинания), затем поползли слухи, будто причиной внезапного самоубийства поэта явилось... серьезное венерическое заболевание, подхваченное им в Париже. Срочно, почти в день похорон, состоялось повторное вскрытие тела. Само собой, гнусный слух не подтвердился. Ухмыляющиеся шептуны примолкли, но перемигивание не прекратили. Теперь старались побольнее уязвить мать и сестер поэта: дескать, «Володичка», ослепленный любовью к Л иле, их совсем не признавал и всячески третировал.

Словом, «любовная лодка» Маяковского не разбилась, а утонула в бездонной человеческой грязи. Вместо большой любви, к чему он всю жизнь стремился, поэт получил срамную, разбавленную на многих и многих корыстную любвишку.

Брики, узнав о выстреле в Гендриковом переулке, примчались из Берлина. Лилю засыпали расспросами. Она небрежно пожимала плечиком. На ее взгляд, «Володичка» был патологическим неврастеником, он панически боялся старости и беспрестанно носился с мыслью о самоубийстве.

Похороны состоялись 17 апреля. Маяковскому полагался артиллерийский лафет. (За гробом Багрицкого в скорбном строю шествовал кавалерийский эскадрон.) Выделили, однако, обшарпанный грузовичок- полуторку. Отскребли, почистили, украсили красным. В глаза бросалось какое-то причудливое нагромождение мелкого железа. Это на фоб поэта возложили своеобразный венок, «сплетенный» из гаек, болтов и молотков. «Железному поэту — железный почет». В чем не было недостатка, так это в речах, причем выступали исключительно «заклятые». С этого дня начиналась государственная раскрутка Маяковского — начиналось и примазывание к его имени.

ОГПУ в очередной раз продемонстрировало свою «мохнатую» лапу. Лиля Брик была признана вдовой поэта (при живом-то муже!), ей полагалась половина всех будущих гонораров за его произведения (остальная половина — матери и сестрам). Таким образом, Брики обеспечили солидную финансовую базу до конца своих дней.

Хотя известно было всем (а уж Лубянке — особенно!), что в Соединенных Штатах у Маяковского имеется дочь Хелен от американки Элл и Джонс.

Начавшееся издание Полного собрания сочинений Маяковского редактировалось Лилей Брик (с помощью одного из своих мужей Катаняна).

С умением Лили устраивать свои дела, связан миф о словах Сталина: «Маяковский был и остается лучшим, талантливейшим поэтом советской эпохи». История этих слов, заложенных в основу культа Маяковского, такова. Лиля обратилась к Сталину с какой-то чисто шкурной просьбой и распространила по Москве, что ею получен ответ Вождя, снабженный этим руководящим утверждением. На самом деле этого не было и быть не могло, потому что Иосиф Виссарионович сам являлся неплохим поэтом и уж в чем в чем, но в поэзии толк знал. Тем не менее «Правда» в своей передовой статье (а это значит — директивной) 5 декабря 1935 года черным по белому напечатала эти слова. А кто осмелился бы в те годы поправить саму «Правду»!

Немногочисленные приближенные Лили подобострастно называли ее «Царицей Сиона Евреева». Это между своими. Для не своих существовала кличка: «Старуха». На возраст Мессалины не имелось и намека — возраст над такими особями не имеет никакой власти. Кличка всего лишь подчеркивала необыкновенное влияние Лили на дела практические: присуждение званий, премий, установление тиражей изданий*.

* Всесилие этой омерзительной стукачки потрясало. Она запросто могла позвонить «железному Шурику» Шелепину, крайне недоступному Суслову и даже Брежневу. Благодаря своим высоким связям ей в свое время удалось вытащить из лубянского подвала председателя «Промбанка» A.M. Краснощекова (он же — засланный в Россию чикагский портной Тобисон Фроим-Юдка Мовшевич), освободить из лагеря С. Параджанова и устроить так, что «гонимому» В. Высоцкому заграничный паспорт для поездки во Францию доставил прямо на дом специальный офицер КГБ.

Все это — детали того, как готовилось сокрушение СССР в 1991 году...

Прожила она долго и безбедно, а закончила грязно. В почтенном возрасте 86 лет без памяти влюбилась в педераста. На свою беду сломала шейку бедра и валялась в старческом зловонии. Брезгливый педераст не откликнулся на любовный пыл искалеченной старухи, и она в отчаянии проглотила огромную дозу снотворного...

А боль настоящих друзей и ценителей Маяковского выплеснулась в искреннем стихотворении Ярослава Смелякова:

Эти душечки-хохотушки, 
Эти кошечки полусвета, 
Словно вермут ночной, сосали 
Золотистую кровь поэта.
 

Для того ль ты ходил, как туча, 
Медногорлый и солнцеликий, 
Чтобы шли за саженным гробом 
Вероники и брехо-брики!

Глава 19

   В день, когда в Италии узнали о смерти Есенина (под самый Новый год), Горький погрузился в тихую задумчивость и даже не вышел к обеду. Наутро Максим сгонял на мотоцикле за свежими московскими газетами. В них сообщались кое-какие подробности...

В этой жизни умирать не ново. 
Но и жить, конечно, не новей!

Нелепость внезапного известия усугублялась тем, что именно нынешним летом между Горьким и Есениным наладилась регулярная переписка. В июле от поэта пришло большое прочувствованное письмо с таким признанием: «Скажу Вам только одно, что вся Советская Россия всегда думает о Вас, где Вы и как Ваше здоровье. Оно нам очень дорого». А всего месяц назад от Есенина пришло письмо, в котором он, помимо прочего, сообщал, что весной непременно приедет в Италию, в Сорренто. И — вот вместо Неаполитанского залива — петлю на шею!

Да что же там происходит, в этой разнесчастной России, если ее лучшие поэты так внезапно и столь нелепо заканчивают жизнь?! *

"Спустя месяц после смерти Есенина в Сорренто пришло известие, что покончил с собой известный Горькому поэт А. Соболь.

Алексей Максимович прекрасно помнил первое появление Есенина в литературных салонах Петербурга-Петрограда. Рязанский парнишечка с золотыми кудрями, как у сказочного Леля, в шелковой голубой рубашке с пояском и в лапоточках, застенчивый, легко краснеющий от неумеренных похвал. Столичная публика безмерно им восторгалась, носила его на руках. Еще бы, настоящий русский самородок, от самой матушки-земли, от рязанского чернозема! Скоро, однако, лапти и рубашечку сменили цилиндр и моднейшая крылатка, лакированные штиблеты и густая пудра на припухшем лице. И появилось омерзительное окружение, все эти Мариенгофы и Шершеневичи, Рюрики Ивне-вы и Кусиковы, плотно облепившие поэта Божьей милостью. Бездарные и наглые, завистливые и жадные, они провозгласили Есенина своим знаменем и, непризнанные «творцы нового», принялись его именем завоевывать себе популярность. Метод был заведомо хулиганский, антиобщественный: эпатаж.

Ненавижу дыхание Китежа! Обещаю вам Инонию! Богу выщиплю бороду! Молюсь ему матерщиною!

И еще: «Господи, отелись!»

Откровенное богохульство казалось гражданской доблестью. Расстреляли царя, доберемся и до Бога!

В минуты протрезвления мозг поэта исполнял свое природное предназначение и рождал строки пронзительной задушевности и чистоты. Алексей Максимович, слушая хриплый голос Есенина, украдкой смахивал невольные слезы. «Будто я весенней, гулкой ранью проскакал на розовом коне...» Кто, когда, в какой земле способен сравняться с такой способностью распахнуть до самого донышка свою национальную душу?

Нет, не находилось подходящих слов, чтобы выразить всю боль от кровавых московских новостей!

Еще один...

Страшный финал после многих сумасбродств короткой, но беспутной жизни.

Горький считал, что Есенин надорвался от огромности своего природного таланта. Редкостный соловьиный дар Есенина напоминал необработанный алмаз необыкновенной красоты. Требовалась необходимая огранка — образованием, культурой, жестокой самодисциплиной. К великому несчастью, ему выпало попасть в столицы в такие сумасшедшие годы. И его закрутило, одурманило, понесло словно былинку.

Он сгорел в плотной смрадной атмосфере литературных кривляний, лихих и неверных друзей, угарных отношений с шальными женщинами, с их фальшивыми любвями и любвишками.

С Изрядновой он мимоходом прижил сына, двоих детей имел от Зинаиды Райх. Эта женщина внесла в судьбу Есенина свою роковую долю. Ее отец, Август Райхман, одессит, состоял в РСДРП, отбыл в виде наказания две ссылки. Был знакомцем Троцкого... Зинаиду исключили из 8-го класса гимназии с «волчьим билетом». Она связалась с террористами, отсидела несколько месяцев в тюрьме. Уехав от семьи сначала в Киев, затем в Петроград, свела близкое знакомство с В. Фигнер, В. Засулич и Ф. Каплан. Ее устроили в редакцию эсеровской газеты «Дело народа». Там она и познакомилась с молоденьким Есениным, стремительно входившим в славу. Она, в свою очередь, свела его с Леонидом Канегиссером, утонченным юношей из обеспеченной еврейской семьи, тоже поэтом. Молодые люди сблизились настолько, что Есенин возил Леонида к себе на родину, в Константиново.

Нет никаких сомнений, что после убийства Урицкого в следственных протоколах появилась фамилия Есенина. Поэт попал в поле зрения кровавой ВЧК и с тех пор его беспорядочная жизнь пошла, что называется, по острию ножа.

Вторым мужем Зинаиды Райх стал Мейерхольд, режис-сермаузерист, половой извращенец, фанатичный поклонник Троцкого. А не забудем, что одним из главных персонажей поэмы «Страна негодяев» поэт вывел как раз всесильного председателя Реввоенсовета.

Подлинным несчастьем для Есенина стало знакомство с Айседорой Дункан, международной авантюристкой, уже изрядно постаревшей, но еще способной нравиться. В России она появилась благодаря Луначарскому. Нарком просвещения был известен своей неуемной похотливостью. Познакомившись с Дункан в Париже, он предложил ей ехать в Москву, пообещав предоставить для концертов... храм Христа Спасителя. Авантюристка ответила согласием. Она уже знала, что в Республике Советов бесстыдство души и тела стало нормой поведения и находится под защитой государственной власти. В России она рассчитывала наверстать многое из упущенного в жизни.

В Москве ее поселили в квартире балерины Е. Гельцер. В качестве секретаря к ней прикрепили И. Шнейдера. Курировал гастроли Н. Подвойский (поговаривали, что по поручению Ленина).

Дункан появлялась на сцене в одном хитоне, настолько прозрачном, что артистка казалась совершенно обнаженной. Это была откровенная демонстрация тела — своего рода возрождение искусства древней Эллады, когда люди не стыдились своей наготы.

Храм Христа Спасителя все же удалось уберечь от непристойного бесовства. Однако успех попрыгуньи был организован четко: публике приказали восторгаться. Тяжеловесные прыжки немолодой распутной бабы на сцене «сбрасывали с корабля современности» великие традиции классического русского балета.

Дункан легко уговорили не покидать Москвы. Правительство выделило ей роскошный особняк на Пречистенке. Там она открыла студию для особо одаренных детей. Родители хлынули в этот особняк, рассчитывая подкормить голодных ребятишек. В личном плане Дункан выбрала К.С. Станиславского, но маститый режиссер умело уклонился от такой сомнительной чести, и тогда авантюристка положила свой «махровый» глаз на загульного поэта с золотыми кудрями на беспутной голове.

В любовное приключение с Дункан поэт нырнул вниз головой, словно в бездонный омут. Айседора повезла своего молоденького возлюбленного в Европу и в Америку. Друзьям Есенин объявил, что едет с намерением «поднахвататься культурки».

За плечами новой есенинской подруги была долгая и бурная жизнь. Убежденная сторонница свободной любви, она сходилась с мужчинами на всех материках, родила несколько детей (одного от Исаака Зингера, владельца компании швейных машин). Дети ее росли и воспитывались далеко от матери.

Пока была молодость, танцовщице способствовал успех. Публику привлекало необыкновенное бесстыдство: видимо, такими же картинами наслаждаются восточные владыки в своих гаремах. С годами тело утеряло гибкость, стало оплывать. Тут и подвернулся молоденький поэт в состоянии непроходящего похмелья. Свое утро Айседора начинала с бутылки замороженного шампанского. Есенин, не проспавшись, снова погружался в муть дурмана. В нем начинала сказываться натура рязанского мужика: он звал свою возлюбленную Дунькой, бранил ее, не выбирая выражений, и, случалось, под горячую руку даже поколачивал. Газеты постоянно раздували эти инциденты, и за гастрольной парочкой, танцовщицы и поэта, тянулась скандальная слава. Это было знаменитое американское «паблисити». Публика набивалась в зал отнюдь не наслаждаться тяжеловесными прыжками хмельной бабы, а просто поглазеть. Она читала газеты и изнывала от жгучего мещанского любопытства. Надо взять билет и посмотреть!

Дитя природы, Есенин скоро понял, что никакой «куль-турки» за океаном нет и быть не может. И он стал рваться назад, домой, в Россию. Дункан его удерживала, не жалея денег на самую изысканную выпивку. Ей удавалось затаскивать его в постель только мертвецки пьяным.

Медленно сгорая, рязанский соловей испытывал невыразимую тоску. В нем копилось отвращение к себе, к своей немолодой подруге и, разумеется, к Америке, о которой столько говорилось, грезилось. Заморская страна, махина капитализма, сокровенная мечта советского мещанства, предстала перед поэтом всего лишь местечковой Шепетовкой с небоскребами. Впечатление это усилилось после скандального происшествия, случившегося в доме местного стихотворца по имени Мани-Лейба. Собравшиеся гости жадно глазели и на Дункан, и на Есенина, липли, как мухи. Стали приставать с просьбами почитать стихи. Есенин, уже в подпитии, прислонился к стене и принялся, словно заправский актер, исполнять диалог Чекистова и Замарашкина из поэмы «Страна негодяев». Это произведение еще нигде не печаталось, поэт работал над ним в минуты редких протрезвлений.

Голос поэта, когда волновался, звучал хрипло, с надсадой:

Слушай, Чекистов!

С каких это пор

Ты стал иностранец?

Я знаю, что ты еврей,

Фамилия твоя Лейбман.

И черт с тобой, что ты жид

За границей...

Все равно в Могилеве твой дом.

— Я гражданин из Веймара

И приехал сюда не как еврей,

А как обладающий даром

Укрощать дураков и зверей.

Я ругаюсь и буду упорно

Проклинать вас хоть тысячу лет,

Потому что...

Потому что хочу в уборную,

А уборных в России нет.

Странный и смешной вы народ!

Жили весь век свой нищими

И строили храмы Божий.

Да я бы их давным-давно

Перестроил в места отхожие...

Дочитать поэту не позволили. Слушатели реагировали бурно и дружно. Есенин отбивался в одиночку. Его связали. Кудахтающая Дункан с трудом уняла разбушевавшуюся компанию и увезла возлюбленного в гостиницу.

Скандал, само собой, попал в газеты. Американские репортеры таких лакомых тем не упускают.

В минуты просветления от бесконечных пьянок поэт писал домой о своих американских впечатлениях:

«Что вам сказать об этом ужаснейшем царстве мещанства, которое граничит с идиотизмом? Кроме фокстрота здесь почти ничего нет, здесь жрут и пьют, и опять фокстрот. Человека я еще пока не встречал и не знаю, где им пахнет. В страшной моде Господин доллар, а на искусство начихать — самое высшее: мюзик-холл... Пусть мы нищие, пусть у нас холод, голод, зато у нас есть душа, которую здесь сдали за ненадобностью в аренду под смердяковщину».

Понемногу дурман стал отступать, и поэту удалось разжать объятия состарившейся хищницы. Протрезвевший, осунувшийся, он выглядел как после тяжелой затяжной болезни. Он многое понял, переоценил, взглянул со стороны не только на окружение, но и на самого себя. Следовало переменить образ жизни и начинать жить совершенно иначе. Однако по пути домой с опостылевшей чужбины навалились тревоги о том, что его ждет в Москве, в России. С дороги он писал своему закадычному собутыльнику Александру Кусикову (Сандро):

«Тошно мне, законному сыну российскому, в своем государстве пасынком быть. Надоело мне это блядское снисходительное отношение власть имущих, а еще тошней переносить подхалимство своей же братии к ним».  Революция... А ведь как мечталось о ней, как грезилось! Ее ждали, как спасительного ливня в жестокую засуху. И,признаться, приближали, как могли, — каждый в меру своих сил.

Что же вышло? Что получили?

В очередном письме у Есенина вырвалось признание, что от ожидаемой так нетерпеливо революции «остались только хрен да редька».

Не исключено, что имели место и мрачные предчувствия...

Приехав, он сразу же попал в невыносимые условия. Прежде всего, навалился быт. У него не имелось квартиры и пришлось поселиться у Мариенгофа. Затем началось «кочевье» по случайным углам. И постоянные компании, попойки, драки. Однажды собутыльники выбросили Есенина из окна. К счастью, квартира находилась на втором этаже... В таком состоянии вечного похмелья поэт женился на внучке Льва Толстого, затем состоялось знакомство с актрисой Августой Миклашевской. И по-прежнему существовало тихое прибежище для измученной души поэта в тихой комнатке Галины Бениславской.

Возвращение Есенина совпало с тревожными днями. Стояла ранняя осень. Глухо поговаривали, что Ленин совсем плох, безнадежен. В Москву зачастили самые выдающиеся клиницисты из Берлина. Это был нехороший признак. Поползли даже слухи, что Вождь сошел с ума... «Наверху», в Кремле, нарастало ожесточение борьбы за власть. После смерти Ленина что-то обязательно изменится. «Кремлевское гетто» тревожно замирало. Хозяева-завоеватели по-прежнему не ощущали под ногами твердой почвы.

Жалко им, что Октябрь суровый 
Обманул их в своей пурге. 
И уж удалью точится новый 
Крепко спрятанный нож в сапоге.

О, эта боязнь «национального ножа возмездия» постоянно преследовала нахрапистых захватчиков!

Постоянно паникуя, они принимали карательные меры. Общеизвестно, что террор выдает испуганность властей.

Однажды Есенин с друзьями сидел в пивной на Мясницкой улице. От него требовали рассказов об увиденном, затем наперебой стали читать новые стихи. Внезапно из пивной выскочил некий Родкин и побежал к милиционеру.

Товарищ, там черносотенцы ругают товарища Троцкого. Я требую их арестовать!

Испуганный милиционер взял под козырек.

Компанию поэтов доставили на Лубянку. Это был уже двенадцатый арест Есенина. Как водится, составили протокол, завели уголовное «дело». Правда, на этот раз «грешникам» удалось отделаться основательной проработкой на собрании в Союзе писателей *.

Искусные ловцы с Лубянки сплели и раскинули обширную сеть для улавливания недовольных. Метод был проверенный: провокации. Есенина не страшило чувство надвигающейся беды. Он ждал ударов отовсюду и затравленно озирался. Его окружали вроде бы верные друзья, однако именно с этой стороны и последовало грозное предупреждение.

Поэт Алексей Ганин был шафером на свадьбе Есенина и Зинаиды Райх - настолько они были близки. В последние дни Ганин вел себя возбужденно. Он по секрету поведал другу, что ему повезло свести близкое знакомство не с кем-нибудь, а с настоящим русским аристократом князем Вяземским, Рюриковичем. Вроде бы князь тоже возмущен «жидовским засильем» и полон стремления начать борьбу за «национальное освобождение». Князь попросил Ганина написать текст «Обращения» к народам России и всего мира. Пусть услышат, что творится в совсем еще недавно великой и независимой стране!  Ганина были готовы «Тезисы» этого документа. Он хотел бы обсудить их с друзьями.

Что-то заставило Есенина насторожиться.

—Князь? И лезет к нам? Он что... больше никого не нашел?

Ганин рассердился.

— Мы же люди пишущие. Он к нам и пришел. А к кому ему еще обращаться?

Он вытащил из кармана целую кипу исписанных листков.

Товарищи замолкли, взволнованно навалились на стол, сблизили головы.

Ганин рассортировал кипу листков и стал читать.

«Тезисы» начинались с заявления, что «Россия, могущественное государство, находится ныне в состоянии смертельной агонии».

* Впоследствии выяснилось, что уголовное «Дело четырех поэтов» было закрыто лишь в 1927 году, после краха Троцкого.

«Ясный дух русского народа предательски умерщвлен. Святыни его растоптаны, богатства его разграблены. Всякий, кто не потерял еще голову и сохранил человеческую совесть, с ужасом ведет счет великим бедствиям и страданиям народа в целом».

«Каждый... начинает осознавать, что так больше нельзя. Если не предпринять какие-то меры, то России как государству грозит окончательная смерть, а русскому народу— неслыханная нищета, экономическое рабство и вырождение».

«Мы категорически утверждаем, что в лице господствующей РКП мы имеем не столько политическую партию, сколько воинствующую секту изуверов — человеконенавистников».

«...Банды латышей, воодушевляемые еврейскими выродками, выжигают целые села, вырезают целые семьи».

«...Дошли до людоедства, до пожирания собственных детей».

«...Эта секта, пробравшись в самое сердце России, овладев одной шестой частью суши земного шара и захватив в свои руки колоссальные богатства России...»

«Неужели вы ослепли или потеряли разум? Оглянитесь кругом, размыслите по совести, спросите самих себя, куда мы идем?.. Малая кучка людей, пройдох и авантюристов, воров и мошенников, слетелась со всех сторон мира и царствует безотчетно над Великой страной!»

—Ну, тут еще немного в этом же духе, — проговорил Ганин, пролистывая несколько страниц. — А теперь — вот.

«Чтобы свергнуть власть изуверов, необходимо вербовать всех крепких и стойких людей, которые сумели бы в нужный момент руководить стихийными взрывами масс».

«Мы твердо верим, что близок конец страданий и радостно будет освобождение!»

—Классно! — восхитился Иван Приблудный, сжав свой огромный кулачище. Он обвел товарищей ликующим взглядом.

— Теперь — так, — продолжал явно польщенный Ганин. — Нам, братцы, надо срочненько наметить состав нашего правительства.

— Постой, — вырвалось у Есенина. — Какого правительства?

— Нашего, российского, русского, — уверенно втолковывал Ганин. — Или ты... Что с тобой, Сережа? Я, например, тебе наметил наркомат просвещения.

Есенин не выдержал и вскочил из-за стола.

— Вот что, други мои. Или вы дураки, или... даже не знаю, как вас назвать. Правительство! Кто это тебя подбил, Алексей? Твой князь?

— А хотя бы! — обиделся Ганин.

— Ладно, оставайтесь. А я пошел! — заявил Есенин и не удержался, фыркнул: — Правительство в пивной!

После его ухода Иван Приблудный иронически произнес:

— Зазнался хлопец.

— Ничего, все равно он наш, — примирительно заметил Ганин. — Наркомом просвещения придется быть тебе, Иван...

Обостренная нервозность помогла Есенину без всяких колебаний уловить смрадный дух грубой и подлейшей провокации. Наивный Ганин сам сунул голову в петлю, доверчиво «клюнув» на князя Вяземского. Провокатор-Рюрикович добился главного: у лубянских палачей на руках оказались «Тезисы», главное доказательство преступных намерений целой группы русских людей. В те времена в Республике Советов расстреливали и не за такие страшные грехи.

Вскоре, 13 марта, начались аресты. В подвалах Лубянки оказалось 13 человек.

Есенин заметался. Он был уверен, что его имя фигурирует в затеваемом деле (за ним и без того тянулся пышный хвост 12 арестов). Почему страшное ведомство оставляет его на свободе? Появилось ощущение, что он стал козырной картой (учитывая его громадную известность) в каких-то темных и глубоко разработанных планах лубянских палачей. На него рассчитывают, давая ему «созреть». Его непременно используют, но — в свое время. Когда же оно наступит?

Испытывая приступ самой настоящей паники, поэт оставляет Москву и бежит на Кавказ.

И здесь проявилось пристальное внимание удавьих глаз Лубянки: рядом с ним все время будто бы случайно, возникал Янкель Блюмкин, знаменитый убийца германского посла Мирбаха. Тогда, в 1918 году, многие поплатились за участие в эсеровской авантюре, не упало волоса лишь с головы Блюмкина. Теперь он настойчиво «опекал» издерганного поэта *. Есенин в Баку — и он там, Есенин в Тбилиси — Блюмкин следом. Зловещий преследователь — «черный человек».

* Любопытная деталь: перед арестом и расстрелом Николая Гумилева этот лубянский соглядатай и палач вот так же бродил за ним по Петрограду, навзрыд читал его стихи и клялся ему в своей любви и верности.

Арестованным Ганиным занялся сам Янкель Агранов, заместитель Дзержинского, великий специалист по организации всевозможных политических процессов. «Тезисы» — улика сокрушительная. Ганин попытался представить свои странички обыкновенными заголовками для романа, однако многоопытный Агранов лишь усмехнулся. Он разматывал дело с большим прицелом. На официальном лубянском языке группа взятых под стражу русских парней называлась «Орденом русских фашистов» (надо постоянно помнить, что в стране действовал декрет по борьбе с антисемитизмом). Арестованным вменялось в вину полное неприятие советской власти и ожесточенная борьба с режимом вплоть до организации террористических актов против членов правительства.

В «Обвинительном заключении» Агранов записал:

«Эти лица сгруппировали вокруг себя исключительно русских людей, имевших за собой контрреволюционное прошлое».

«Рассматривать организацию, как ярко выраженную национальную с явно фашистским уклоном!»

И всячески обыгрывался дурацкий лозунг: «Дорогу русскому фашизму!»

Среди подобранных обвинительных материалов фигурировали неопубликованные стихи Есенина, которые он читал в кругу «фашистов». В этих стихах строка «Троцкий, Ленин и Бухарин» рифмовались со строкой «Их невымытые хари».

В перспективе Агранову виделся процесс более высокого уровня — с этой целью и возник рядом с Есениным неотвязный Блюмкин. Каждый шаг мятущегося поэта фиксировался, при этом особенное внимание обращалось на крепнущие связи Есенина с такими крупными фигурами антитроцкистского лагеря, как Киров и Чагин. Со своими 12 уголовными делами (и по всем проходит как злобный антисемит) Есенин бросал очень густую тень на любого, кто с ним встречался.

Так что, оставаясь на воле, известнейший поэт день за днем обрекающе пачкал не менее известные фигуры политического руководства.

Умел, умел смотреть за горизонт Янкель Агранов! Он безошибочно предвидел в самом скором будущем решительную схватку Троцкого и Сталина. Приближалась дата открытия XIV съезда партии.

Судебного процесса над «русскими фашистами» Агранов затевать не стал. Он направил во ВЦИК, Енукидзе, просьбу разрешить судьбу арестованных во внесудебном порядке. В те дни в Москве проходил V конгресс Коминтерна. Агранов указал в своем письме, что «фашисты» собирались взорвать зал заседаний вместе с делегатами конгресса. ВЦИК без всяких возражений отдал таких страшных преступников в полное распоряжение Лубянки.

В конце марта состоялось заседание коллегии ОГПУ. 7 участников «Ордена» «получили высшую меру социальной защиты», т.е. расстрел. Остальные — различные тюремные сроки. Приговор подписали трое: Менжинский, Петере и Бокий.

В тот же день, по традиции Лубянки, приговор был приведен в исполнение.

«Черный человек», постоянно следующий по пятам, усугублял предчувствие неминуемой беды, сознание своей полнейшей обреченности. Есенин затылком чувствовал холодное прикосновение «товарища маузера». Горькая участь Ганина не выходила у него из головы.

Мания преследования? Повреждение ума? Нет, ощутимое прикосновение мохнатых лап, дожидающихся лишь рокового дня и часа. Он чувствовал: остались лишь какие-то мелочи в оперативной разработке, а после этого — виза на ордере и арест.

Словно нарочно, при возвращении из Баку в Москву к поэту в вагоне привязались двое напыщенных чиновников: некие Ю. Левит и А. Рога. Произошел очередной скандал. Казалось бы, к скандалам Есенину не привыкать. Однако на этот раз чиновники подняли вагонное происшествие на недосягаемую государственную высоту: заявление в суд пошло от имени наркома иностранных дел. Дело принял Липкин, судья Краснопресненского района. Это был уже 13-й замах судьбы над головой поэта. Роковое число! Сварганят «дело» и шлепнут, как и Ганина, без всякого суда! Есенин снова кинулся в Баку, под надежную защиту Кирова и Чагина. Затем спрятался от преследователей в психиатрическую клинику («психов не судят»).

Затравленный, отчаявшийся поэт вспомнил о живущем в Италии Горьком, им овладело стремление припасть к этому большому человеку, словно к спасительной скале, излучающей спокойную национальную силу. Возле Горького он надеялся укрыться от всех житейских бурь. Он послал письмо в Сорренто, сообщив, что за зиму уладит все свои дела и попросит заграничный паспорт.

А заботливому Чагину, верному товарищу, признался откровенно: «...Махну за границу. Там и мертвые львы красивей, чем наши живые медицинские собаки».

Тем временем заканчивался год, и в Москве начал работу очередной съезд партии. Событие, казалось бы, уже привычное, однако на этот раз обещавшее стране громадные перемены. Дело в том, что в большевистской партии ужесточилась борьба двух группировок, двух взаимоисключающих направлений: сталинское и троцкистское. Сталин подготовил для XIV съезда программу индустриализации страны, Троцкий — искусную интригу, имеющую целью свалить Сталина со всех постов. Один думал о судьбе народа и страны, другой— о своей карьере, ибо в начале года его наконец-то удалось прогнать с поста председателя Реввоенсовета.

Судьба отчаявшегося поэта роковым образом наложилась на судьбу народа и страны.

Победи на съезде Троцкий — восторжествовала бы антирусская программа и победители в полном сознании своей силы жестоко расправились бы с проигравшими, усадив на скамью подсудимых уже не жалких членов мифического «Ордена русских фашистов», а таких руководителей, как Сталин, Киров, Ворошилов, Молотов. В этом случае Есенину предстояли великие муки: из него принялись бы выбивать показания в первую очередь на Кирова и Чагина (метания поэта в Баку и обратно вполне могли сойти за поездки доверенного связника) *.

К счастью для народа и страны, на съезде победили сталинцы. Зиновьев, вернувшись из Москвы, подбил на бунт ленинградских комсомольцев, однако Сталин уже полностью владел ситуацией, Зиновьев был с треском снят и заменен Кировым. Вместе с Миронычем в Ленинград переехал и Чагин.

Таким образом, город на Неве представился Есенину спасительной гаванью, где его приютят и укроют до весны. «Пусть приезжает», — сказал Киров, когда узнал от Чагина о желании поэта поселиться на зиму в Ленинграде.

Есенин приехал из Москвы 24 декабря. Киров появился в Ленинграде 29-го. А накануне, 28 декабря, в гостинице «Интернационал» (бывшая «Англетер»), в № 5, изуродованного Есенина нашли висящим в петле высоко под потолком.

*Такой судебный процесс состоялся четверть века спустя, в 1952 году: кровавейшее «Ленинградское дело», когда сложили головы партийные и советские руководители исключительно русской  национальности.

Споры о том, что это было — убийство или самоубийство? — не окончены до наших дней. Масса обстоятельств и деталей позволяют сделать вывод, что совершено поспешное и зверское убийство.

А вот вопроса о том, кто это сделал, никогда не возникало: с великим национальным поэтом расправилось ведомство, сфабриковавшее гнусное дело «Ордена русских фашистов». Есенина оставляли на свободе до тех пор, пока у троцкистов не умерла надежда свалить ненавистного Сталина. (При этом вся жизнь поэта находилась под постоянным и пристальным наблюдением.) Поражение на съезде партии, неудача с бунтом Зиновьева в Ленинграде создали опасность разоблачений более глубокого плана — существование Есенина сочли нежелательным и приняли меры, перехватив его накануне встречи с Кировым. Поэт примчался в Ленинград, словно в спасительную гавань, а угодил в лапы безжалостных опричников.

В пользу такого вывода свидетельствует многое, слишком многое.

Ну, хотя бы такое немаловажное обстоятельство, что гостиница «Интернационал» была строго режимной, принадлежала секретному ведомству и называлась у них «Хозяйством № 15»... Номер, в котором нашли якобы повесившегося поэта, был в общем-то нежилой, в нем находилась аптека, и дверь из него вела в соседнюю комнату, где помещался аптечный склад... Подозрение вызывает и тогдашнее окружение усиленно травимого поэта, друзья, приятели, собутыльники: все они без единого исключения являлись секретными сотрудниками ОГПУ (сексотами). Фамилии их известны: А. Мариенгоф, В. Шершеневич, В. Эр-лих, Г. Устинов, П. Медведев, И. Садофьев, Л. Берман и даже елейный Н. Клюев, ставший преданным клевретом директора «Лениздата» И. Ионова, сиониста и троцкиста, чья сестра была замужем за Г. Зиновьевым *. Поэтому нисколько не удивительно, что «нашли» Есенина и дружно подписали акт о самоповешении именно они, секретные сотрудники (исполняя, без всякого сомнения, свои сучьи обязанности по долгу службы)... В пользу убийства говорит и такая зловещая деталь, как появление в ночь смерти поэта в «Интернационале» Янкеля Блюмкина. «Черный человек» не оставлял свою жертву до последнего вздоха... Совершенно загадочно и появление в режимной гостинице как раз утром 28 декабря такого человека, как правительственный фотограф Моисей Наппельбаум. Как он сумел так быстро добраться от Москвы? Скорей всего, он знал о предстоящей смерти Есенина заранее.

*Г. Устинов — ездил в поезде Троцкого, выпускал газету «В пути».

А. Мариенгоф — племянник деятеля, приехавшего в «запломбированном вагоне» вместе с Лениным.

Н.Клюев — к тому времени возглавил партийную организацию в издательстве и стал певцом «красного террора».

Самым же необъяснимым обстоятельством во всей этой истории является недавно установленный непреложный факт: Есенин в «Интернационале» не поселялся и не жил. Скорей всего, он был туда притащен из соседнего здания, принадлежавшего ГПУ, уже убитым или находившимся в бессознательном состоянии от зверских пыток.

Примечательно, что на несуразность внезапной смерти поэта указал в первые же дни писатель Б. Лавренев, напечатав в ленинградской «Вечерке» отклик под названием «Казненный дегенератами».

Правда, ему тут же ответил Вольф Эрлих, «заклятый друг» Есенина, которому поэт якобы вручил свое предсмертное стихотворение «До свиданья, друг мой, до свиданья...». Давний и заслуженный сексот, он немедленно настроил свою лиру и выдал такие строки:

Пойми, мой друг, святые именины 
Твои отвык справлять наш бедный век. 
Запомни, друг, не только для свинины — 
И для расстрела создан человек!

В дальнейшем все отклики на загадочную кончину «соловья России» носили только доказательный характер: авторы авторитетно убеждали читателей в том, что поэт вместо поездки в голубую солнечную Италию предпочел воровски проникнуть в режимную гостиницу, в ее самый неустроенный закут, вскарабкаться там под самый потолок и, сунув голову в неряшливо связанную петлю, привязать другой конец веревки к горячей трубе отопления. Об изрезанных руках и проломленном черепе не поминалось больше ни словом.

Тон газетному глумлению над именем великого поэта задал А. Безыменский, комсомольская гадина, всегда готовая кинуться на любого, на кого его уськнет начальство. «Против есенинщины» — так озаглавил он свой пасквиль... Главный идеолог троцкизма К. Радек взглянул на случившееся по-своему: «Нельзя пустить корни в асфальт. А он в городе не знал ничего другого, кроме асфальта и кабака. Он пел, как поет птица. Связи с обществом у него не было, он пел не для него. Он пел потому, что ему хотелось радовать себя, ловить самок. И когда, наконец, это ему надоело, он прекратил петь...» Не отмолчался и сам Троцкий: «Поэт погиб потому, что был   н е с р о -д е н революции...» В слаженный хор антирусской партийно-литературной сволочи добавил свое вяканье и некий медик Исаак Талант, по специальности вроде бы психиатр. Он безапелляционно вынес убийственный для репутации Есенина диагноз. В его статье изобиловали заключения типа: «величайший лирик пьянства», «остается удивляться поистине пьяной любви поэта к зверям и всякого рода скоту», «распад, расщепление личности» и т.п. Итог великому национальному бедствию подвел слюнявенький Н. Бухарин, напечатав в «Правде» свои «Злые заметки». Переняв у Безыменского термин «есенинщина», он развил целую теорию. На его взгляд, «есенинщина» есть не что иное, как упорное воспевание затхлой российской старины («темноты, мордобоя, пьянства и хулиганства, ладанок и иконок, свечечек и лампадок»), губительный для новой литературы «возврат к Тютчеву и другим». Вывод этого партийного слизняка таков: «Есенинщина» — это самое вредное, заслуживающее самого настоящего бичевания явление нашего литературного дня. По «есенинщине» нужно дать хорошенький залп».

Человечишко ничтожный и невеликого ума, Бухарин выдает себя с головой. Он связывает «есенинщину» с «русским фашизмом» (вспомните установку Эренбурга!) и директивно заявляет: «Для нас обязательна борьба против поднявшего голову антисемитизма». Протест против опостылевшего засилья этот слизняк считает проявлением самых темных национальных инстинктов... Главный идеолог и «любимец партии» дал таким образом государственную установку на безудержное шельмование убитого поэта.

Открылась бешеная пальба, вычеркивая из литературы, стирая из памяти народа имя наиболее пронзительного национального поэта. Все соловьиное творчество Есенина было закатано в асфальт и это место чистенько подметено. Идейное обоснование варварскому действию дорожного катка дал «горлан-главарь» Маяковский, упрекнув «самоубийцу» в малодушии: «В этой жизни умереть не ново, сделать жизнь значительно новей!» Публично забивая осиновый кол в могилу затравленного и убиенного, Маяковский самоуверенно «чистил себя под Ленина» и не догадывался, что до столь же роковой кончины ему самому осталось менее пяти лет.

Алексей Максимович Горький был потрясен смертью Есенина. Ему вспомнилась последняя встреча с ним в Берлине три года назад. Куролесивший поэт привел себя в порядок и поднес великому писателю, вынужденно жившему на чужбине, свою поэму «Пугачев». Горький тогда прослезился, слушая в потрясающем исполнении автора монолог Хлопуши. Как все-таки талантлива русская земля! О, мерзкие твари, что же вы делаете с Россией?! Алексей Максимович помолчал и вдруг с горечью произнес: «Все мы, писатели русские, работаем не у себя, а в чужих людях, послушники чужих монастырей...» Есенин погиб в Ленинграде, застарелом гнезде сионистов и троцкистов. Даже с учетом того, что творилось в эти годы дома, Горький никак не находил разумного объяснения случившемуся. Ну, хорошо, допустим, — Есенин убил себя сам. Но изуродовал-то себя он тоже, что ли, сам?

Нет, поэта уничтожили — сбили, словно птицу, влет...

Отложив работу над «Климом Самгиным», Алексей Максимович засел за очерк о Сергее Есенине. «Мы потеряли великого русского поэта!» — с возмущением воскликнул он.

Вскоре ему пришлось вновь вернуться к теме умерщвленного поэта — он гневно отчитал негодяя Мариенгофа, сочинившего на потребу мещан грязную книжонку «Роман без вранья».

Из Советского Союза до Сорренто долетали отзвуки яростной борьбы за власть. Троцкисты отступали с боем, оставляя за собой кровавые следы...

Иногда, в минуты горестных раздумий, Алексей Максимович как будто наяву представлял себе восторженного старика Державина, кинувшегося обнимать отрока Пушкина, прочитавшего свои стихи. Старый поэт со слезами радости передал эстафету своего века следующему поколению творцов русской национальной культуры. Кому передаст свою ношу он, самый маститый из оставшихся в живых корифеев дореволюционной литературы?

Самые яркие, самые талантливые — гибнут, едва достигнув своего расцвета...
   Глава 20.

"Посвящается Сталину"
исп. Антон Ключев, стихи Павла Базурина здесь


Песня победы
видео клип с концерта в Москве, текст здесь

Добивают Россию предатели,
А она всё жива непокорная,
На последнем своём издыхании
Уповая на помощь Господнюю!
Но спасение придет обязательно
,
Канет в лету эпоха позорная,
канет в лету эпоха страдания,
Истерзавшая душу народную.


          Который день, который год страна моя во мгле,
          Как будто бедный мой народ не на своей земле,
          Без об"явления войны нас ловко взяли в плен,

          Но Бог велик, и скоро мы поднимемся с колен!

   Сайт "Сыновья России" смотри здесь, многие песни иеродиакона Рафаила можно скачать здесь.]

"Кто без Царя, тот без Христа"
(Русский путь)

Алексей Мысловский


текст

Сила креста – меч на врагов,
Царь на Руси – ОБРАЗ Христов
. ...
С верой такой смерть не страшна:
Жизнь за Христа! Жизнь за Царя!

Но уклонился народ ко греху,
Веру святую оставил свою.
А без Христа и без Царя
Только во ад дорога одна
...

Кровью святой вымощен путь,
Славы отцов достоин будь.
В небо стремись русским путём –
Лишь за Христом, лишь за Царем!


А без Царя русским нельзя,
Кто без Царя, тот без Христа,
Не сокрушит враг Русский Дом –
Только с Христом, только с Царем!

"За Русское Солнце!"

"Наша Русь"


текст

Пусть в России пока все не так
И быть Русским теперь не легко
Обратится плохое все в прах
И низвергнут коварное зло

Обратится плохое все в прах
И низвергнут коварное зло

Наша Русь не простая страна
Мы же Русский, Имперский Народ
Пусть другие близки времена
Русский Царь Православный грядёт!

Пусть другие близки времена
Русский Царь Православный грядёт!

   Другие песни Контрреволюции можно слушать здесь, здесь и здесь.

"Победа будет за нами!"
Жанна Бичевская

(3мин35") текст или текст
видео взято здесь

Скорбит и стонет каждый русский дом
В сердцах от беспредела нет покоя

Лишь русский Царь, Помазанный Христом
Мог удержать Собою зло земное


Царь – наша сила, Царь – русский Вождь
Царь – это русское Знамя

Мы всё потеряли, но нас не возьмёшь
Победа будет за нами
Мы всё потеряли, но нас не возьмёшь,
Победа будет за нами!


Славянский дух – незыблемая твердь
Он верит твёрдо в воскрешенье Царства
Девиз наш – Православье или смерть
Всё остальное – антихристианство


Царь – наша сила, Царь – русский Вождь
Царь – это русское Знамя

Мы всё потеряли, но нас не возьмёшь
Победа будет за нами
Мы всё потеряли, но нас не возьмёшь,
Победа будет за нами!

"Третий Римъ"
(За Веру, Царя и Отечество!)

Группа КОМБА БАКХ


Москва – Третий Рим[•][+][++][+++]

   +Следует знать, что был не расстрел Царя-БОГОпомазанника с Его Семьёй, а было ритуальное заклание Царя-Богопомазанника Николая Второго с Семьей, которое совершила жидовская нелюдь ритуальными ножами! Стрельба же была всего-навсего имитацией расстрела! О ритуальном характере этого убийства здесь, здесь, здесь, здесь, здесь и здесь. Об этом книга П.В. Мультатули Екатеринбургкое злодеяние 1918 г.: новое расследование и работа Чёрная месса революции.

   Песня молодежной группы Костромы и их очень здравые ПРАВОСЛАВНЫЕ рассуждения о свято Царе-Искупителе Николае Втором здесь. Другие их песни слушай здесь.

"Мы Русские"
исп. Геннадий Пономарёв


Взята здесь, слова здесь

   +Русский Народ[+] (великоРОССы, малоРОССы, белаРУСы и обРУСевшие люди других национальностей) ПОДНИМЕТСЯ с колен ТОЛЬКО после ДУХОВНОГО взрыва, о котором говорил Преподобный Лаврентий Черниговский, обязательными условиями которого являются ПРИХОЖДЕНИЕ его малой закваски[+][++][•] в Разум[•][+] Христов[+][+•][••][•], ПОКАЯНИЕ[+][•][+][++] в грехах КЛЯТВОпреступления[+] Соборного Обета 1613 года и ПРИНЕСЕНИЕ БОГОугодных плодов покаяния (о плодах покаяния смотри так же здесь и здесь). Перечень грехов против Царской власти, которые напрямую связаны с этим грехами КЛЯТВОпреступления, приведён здесь.




Примечание I. Данный шаблон оптимизирован для просмотра в Google Chrome и Opera
Спаси Вас Господи!

© www.ic-xc-nika.ru
 

почтовый ящик: ic.xc.nika.ru@gmail.com
 








Не теряйте Пасхальную Радость!

ХРИСТОС ВОСКРЕСЕ!

«Царь грядёт!»


Замечания по этому новостному сообщению можно сделать Сергею Р. по адресу romserg05@mail.ru, но лучше: ic.xc.nika.ru@gmail.com





Яндекс.Метрика

Коллекция.ру